Юбилей

ШЕНДЕРОВИЧУ 50!

Поздравляем!

 

Добро и зло – всё напрочь перепутано.

В умы и души заползает страх.

Ах, как смеялись мы над куклой Путина...

И вдруг мы оказались им запутыны,

Мы стали – куклы в путинских руках.

 

За нас всё наверху теперь решается,

И благостно звучит довольных хор.

Под этот хор так сладко засыпается...

 

Так выпьем за того, кто потешается

Над этим Кукловодом до сих пор!

 

 

 

 

 

АВТОБИО-ГРАФФИТИ

 

Коврик 

Недавно я обнаружил у родителей маленький (метр на полтора) коврик с восточным орнаментом – и вдруг ясно вспомнил: в детстве я играл на таком же, только очень большом ковре. Я спросил у мамы: это отрез от того ковра? А где он сам?

Мама засмеялась и сказала: так это он и есть.

О господи. Такой большой был ковер!

 

                            Несчастье

 

Все это не имеет никакого значения ни для кого, кроме меня. Но кажется, это первое мое личное воспоминание, и не записать его я не могу.

Мы идем по железнодорожной платформе Лианозово – я, мама и старший брат Сережа. Меня везут отдавать в летние ясли-сад. Еще немного – и меня отдадут чужим людям. У меня в ладошке – спичечный коробок со светлячком. Мы с ним будем жить – совсем одни среди чужих людей.

Иногда я останавливаюсь и заглядываю в коробок.

Мы приходим в ясли, мама начинает разговаривать с воспитательницей, а я отхожу в сторонку, чтобы еще раз открыть коробок, сложить ладошки домиком, сделать темно и посмотреть на светлячка.

Светлячка в коробке нет. Я становлюсь на коленки и обползываю все вокруг. Светлячка нет. Мама разговаривает с воспитательницей. Я понимаю, что выронил его по дороге, может быть, еще на станции. Понимаю, что уже никогда его не увижу; что сейчас мама уйдет – и я останусь один на один с огромным чужим миром.

Я стараюсь не заплакать, ведь я мальчик, мне нельзя плакать, но слезы душат, и я прячусь в деревянный маленький домик на площадке – там меня и находит мама, чтобы попрощаться. Она улыбается, она не понимает, как всё ужасно.

Я пытаюсь сдержаться, но не могу. Я реву в голос. Я абсолютно, непоправимо, безутешно несчастен...

 

Полотенца

 

Как почти всякого еврейского ребенка, меня мучили музыкой.

Хорошо помню эту каторгу – Черни, Гедике, Майкопар... Высиживать по два часа в день перед клавиатурой не позволял темперамент. Даже играя Баха, я немного пританцовывал.

В один ужасный день, по просьбе педагога, ноги мне связали полотенцами. Это – одно из самых сильных воспоминаний моего детства. Я заплакал. Это был первый опыт несвободы. Я понимал, что полотенца – для моего же блага, но не хотел никакого блага такой ценой.

 

Как моя мама спасала советский футбол

 

К моим детским годам мама была преподавателем экономики в техникуме при ЗИЛе.

Однажды, в процессе  установления дисциплины, она подала на отчисление  самых злостных прогульщиков. Через день ее вызвал директор техникума.

– Инесса Евсеевна, – спросил он. – Вы ведь замужем?

Мама это наблюдение подтвердила.

– Муж футболом увлекается? – вдруг поинтересовался директор.

Удивившись повороту разговора, мама подтвердила и это.

– Не буду вам ничего объяснять, – сказал директор. – Просто передайте мужу, что вы хотели выгнать из техникума Виктора Шустикова. Муж вам сам всё объяснит.

Муж, разумеется, объяснил. Шустиков был капитаном «Торпедо» и сборной СССР по футболу. Но профессионального спорта в СССР как бы не было – и он как бы учился в техникуме.

Портить настроение капитану сборной СССР перед чемпионатом мира было делом антигосударственным, но мама рискнула пойти на принцип и потребовала от торпедовца, чтобы тот взглянул на место учебы.

Он появился вместе с красавицей женой, которая и пообещала:

– После чемпионата мира мы всё сдадим!

Семейное предание утверждает, что слово своё семья Шустиковых сдержала.

Этим немыслимым блатом (знакомством жены с капитаном сборной) мой отец, не утерпев, однажды воспользовался, и Шустиков вручил маме билеты на товарищеский матч СССР – Бразилия.

Это был первый в моей жизни поход на стадион – таким образом, знакомство с футболом я начал сразу с Пеле. Может быть, поэтому российский чемпионат дается мне сегодня с таким трудом...

 

Саулкрасты

 

Свою футбольную карьеру я начал лет в пять. Играл с дедом. Он вставал между двух сосен, а я лупил мячом. Незадолго до моего рождения дед вернулся из лагерей. Восемь лет разнообразных (земляных и лесоповальных в т.ч.) работ в Дубровлаге, вкупе с седьмым десятком жизни, не прибавили ему футбольного мастерства, и к пяти своим годам деда я обыгрывал.

После обеда дед выносил под те же сосны раскладушку и засыпал.

Дело происходило в Саулкрастах – так называется поселок под Ригой, где прошло мое детство. Саулкрасты – это десять летних лет с бабушкой Ривой, бабушкой Лидой и дедушкой Семой.

К тем годам (думаю, мне было лет двенадцать) относится мой первый – и последний из удавшихся – опыт бизнеса.

В летнем кинотеатре в тот вечер шло что-то такое, чего пропустить душа моя не могла, а находился кинотеатр довольно далеко от дома, и я понимал, что никто из моих стареньких родичей в те края со мною не пойдет. Поэтому я просто дождался, когда дед выйдет под сосны с раскладушкой, и подождал еще немного. Когда дед уже пребывал в надежных объятиях Морфея, я легонько тронул его за плечо и спросил:

– Деда, можно я пойду в кино?

– Ухмх... — ответил дед, не открывая глаз.

Дедушка, стало быть, не возражал.

Не заходя домой, чтобы не попасться на глаза бабушке, я втихую почапал в сторону кинотеатра. Я был очень хитрый мальчик. Тридцати копеек на билет не было, но тяга к искусству преодолела обстоятельства: я подобрал под скамейками несколько бутылок, сдал их и пошел в кино.

Что было за кино, не помню.

Когда я вернулся домой...

А это было уже очень поздно вечером...

В общем, конечно, я удивляюсь, что дедушка меня не убил.

 

Ночь

 

Мы живем в одной комнате впятером, мое место – за шкафом. Шкаф сзади обклеен зажелтевшими обоями. Потом поверх них появилось расписание уроков. А до того – ничто не отвлекало от жизни. Пока засыпаешь, смотришь на обойный рисунок, и через какое-то время оттуда начинают выглядывать какие-то лица, пейзажи...

Из-за шкафа шуршит радиоприемник ВЭФ. У него зеленый изменчивый глаз, а на передней панели написаны лесенкой названия заманчивых городов. Перед радиоприемником полночи сидит отец и, прижавшись ухом, слушает голос, перекрываемый то шуршанием, то гудением. В Америке убили президента Кеннеди! Вот бы здорово не лежать, а посидеть ночью рядом с папой и послушать про убийство. Но если я встану, убьют уже меня...

Непонятно только, почему ночью так плохо слышно? – утром снова ни гула, ни хрипов.

– Вы слушаете «Пионерскую зорьку»!

Ненавистный, нечеловечески бодрый голос. Надо вставать.

– Музыкальное сопровождение – пианист Родионов!

Утренняя гимнастика. Переходите к водными процедурам. Ужас-ужас…

 

Единственное опасение

 

Гены разбегаются иногда удивительным образом: мой родной старший брат Сережа – рыжий, веснушчатый, флегматичный мальчик. Можете себе такое представить? Не можете, я думаю. То есть степень рыжины и веснушчатости – допустим, но степень флегматичности... Когда он был совсем маленький, а маме с папой надо было отлучиться, Сереже в манежик клали стопку газет. И пока он не дорывал последнюю из них до мелкого клочка, ни звука не раздавалось: Сережа работал.

Он отлично закончил начальную школу и пошел в четвертый класс, а тут как раз подоспел к начальному образованию я – с гладиолусами в руке, в сером мышастом костюмчике...

Меня привели сдавать с рук на руки той же учительнице, которая до того три года учила Сережу – старенькой Лидии Моисеевне Кацен, и мама решила подготовить учительницу к разнице братских темпераментов: знаете, сказала она, Витя совсем другой – непоседливый, шумный, несобранный...

Старенькая учительница ответила маме великой педагогической фразой:

– Инночка, – сказала она, – я ведь только дураков боюсь, а больше я никого не боюсь...

 

Училка

 

В школе я учился хорошо – думаю, что с испугу: боялся огорчить родителей. Каждая тройка, даже по самым отвратительным предметам вроде химии, была драмой.

Одну такую драму помню очень хорошо.

Дело было на биологии. Биологичка Прасковья Федоровна вызвала меня к доске отвечать, чем однодольные растения отличаются от двудольных. Заморенный хорошист, я тут же все ей как на духу рассказал: у этих корни стерж­невые, а у этих – мочковатые, у тех то, у этих – се...

Когда я закончил перечисление отличий, Прасковья Федоровна спросила:

– А еще?

Я сказал:

– Всё.

– Нет, не всё, – сказала Прасковья. – Подумай.

Я подумал и сказал:

– Всё.

– Ты забыл самое главное отличие! – торжественно сообщила учительница. – У однодольных – одна доля, а у двудольных – две.

И поставила мне тройку.

 

Золотая осень

 

Еще одну выдающуюся училку, примерно в те же годы, я встретил в парке возле Института культуры. Училка конвоировала первоклашек. Стоял роскошный сентябрь, жизнь была прекрасна, первоклашки скакали по парку, шурша листвой. Одна девочка, распираемая счастьем, подскочила к педагогше и в восторге выкрикнула:

– Марь Степанна, это – золотая осень?

И Марь Степанна, налившись силой, отчеканила (до­словно):

– Золотая осень – это время, когда листья на деревьях становятся красного и желтого цветов!

Парк немедленно померк, и небеса потускнели.

А лет за двадцать до той золотой осени...

 

Препараты

 

Прообразы рабства разбросаны по детству.

Шестой, кажется, класс. Химичка назначает меня и еще какого-то несчастного ехать с собою после уроков куда-то на край света – покупать препараты для химии.

Я ненавижу химию, я в гробу видел эти колбочки и горелки, от присутствия химички меня мутит, но меня назначили, и я покорно волокусь на Песчаные улицы, в магазин «Школьный коллектор», и жду на жаре, когда ее отоварят какой-то дрянью, чтобы вместе с нею и моим товарищем по несчастью отвезти это в школу.

День погибает на моих глазах. Я чувствую, как уходит жизнь...

А ведь я мог сказать ей: «я не поеду», а на вопрос «почему?» ответить: «я не хочу». Это так просто! Но я не мог.

Я учился произносить слово «нет» десятилетия, и сейчас еще продолжаю учебу.