Это было в Нюрнберге

 

Барбара ОСТИН

КАМЕННАЯ РОЗА

 

Введение

 

Субботним вечером, в мае 1942 г. наш поезд остановился в Нюрнберге в районе Лангвассера. Рядом с вокзалом находился лагерь, служивший до сих пор жильем для участников фашистских ритуалов, которые проводились рядом на площади. Позже этот лагерь стал свидетелем самых ужасных событий, которым предшествовали эти самые ритуалы и праздники. Поезд привез жителей Восточной Польши (в то время Галиции) на принудительные работы в Нюрнберг. Временно, до окончательного распределения, нас поселили в районе Лангвассер, недалеко от лагеря для военнопленных.

 

Мне было 17 лет. Война началась, когда мне было 14, и закончилась, когда для моего поколения за редким исключением уже прошли, пропали лучшие годы жизни, без надежды их вернуть. К этому следует добавить бремя ужасов тех лет, которые мы пережили, давившее на нас. Приехавшие из Восточной Польши, мы уже пережили советскую оккупацию (с сентября 1939 по июль 1941 гг.). Это означало аресты, преследования, расстрелы, КГБ, депортации в Сибирь или Казахстан. За всем этим последовал приход нацистов: уничтожение евреев, снова аресты, гестапо, концентрационные лагеря и принудительные работы. «Лучшие годы жизни...». В эти годы я пережила что-то совершенно необычное. Таким оказался период моей жизни в Нюрнберге.

 

В случае транспортировки на принудительные работы едва ли можно говорить о счастье, но для меня это был шанс. Этот шанс помог мне избежать гораздо большей и серьезной опасности. Вторым шансом стал мой приезд именно в Нюрнберг и встреча с удивительными, хорошими людьми.

 

Эта встреча совершенно не соответствовала времени, в которое она произошла. И тем более режиму, царившему в городе. В городе, ставшем символом этого режима, где нацисты устраивали свои торжества, где были провозглашены самые страшные законы. Мой личный жизненный опыт не соответствует этим законам.

 

С годами мне становилась все яснее необычность моей истории. Я не решалась об этом говорить. Не всем удалось получить тот шанс, который получила я. И это лишает мой шанс части его позитивного характера. Нюрнберг был городом нескольких тысяч военнопленных и тех, кто находился на принудительных работах. Многие из них были подвергнуты неописуемым страданиям, многие лишились жизни. Скольким из них была, как и мне, подарена судьбой возможность встречи двух, трех добрых людей?

 

Может быть, «мои» нюрнбержцы, жившие в то тревожное, зловещее время являются своего рода упреком всем тем другим, которым не удалось и не удается до сих пор оставаться внутренне свободными и действовать по жизни в соответствии с этим. Но для меня эти нюрнбержцы неотделимы от истинной, незабываемой красоты Нюрнберга.

 

Lorenz-Kirche

Два мира

 

Во времена, когда утверждались позиции нацистов, влиявшие и на политику, и на общественность, в семьи, где существовали «смешанные» браки, прокрадывалось беспокойство. Было много разговоров об «идентификации», имена и происхождение человека вдруг становились предметом особого внимания, вопросов и комментариев. Это сильно отравляло существование.

 

Мои родители происходили из двух разных миров. Мой отец был из деревни. Дед работал на железнодорожной станции и владел маленьким участком земли. Отец был крещен в ортодоксальной церкви – никакой другой церкви не было в той деревне.

 

После призыва в армию мой отец, возможно, остался бы навсегда на военной службе, если бы не Первая Мировая война. С этой войны он вернулся инвалидом, частично парализованным, с парализованной правой рукой. К этому времени он потерял свою первую, очень молодую жену. Этот опыт измучил и разочаровал его.

 

Моя мать была из еврейской семьи. Она скрывала это, я не знаю, почему. Даже моему отцу она сказала, что происходит из «хорошей швабской семьи». Слово «швабский» употреблялось тогда по отношению к немцам вообще, было несколько фамильярным, этому слову можно было придать отрицательное, дружественное или шутливое значение. Так мама объясняла и свою фамилию, которая в равной степени могла быть немецкой или еврейской. Возможно, больше еврейской, чем немецкой, но в местах, где жила такая мозаика из народов, это мало кого-то интересовало. Внешний образ моей матери был ярко выраженным семитским. У меня почти не было возможности познакомиться с ее семьей, но те члены семьи, которых я видела, имели такой же семитский облик: темные глаза, черные курчавые волосы, смуглая кожа, потрясающий нос.

 

То, что моя мама рассказывала о своем детстве во Львове, в редкие моменты, когда она говорила об этом или ее охватывали воспоминания и она теряла контроль над собой, указывало однозначно на еврейский мир: приготовлялись традиционные еврейские блюда, мясо никогда не смешивалось с молочными продуктами, на праздники зажигались красивые свечи. А каким элегантным был ее отец в своем длинном черном пальто и шляпе из бархатного фетра на голове!.. Он носил только белые носки. Такой была привычная одежда еврея, типичная картина из еврейского квартала, которую можно было еще увидеть на старых фотографиях. Никогда мне не удалось узнать, где он работал. Только однажды мама сказала: «В бюро общины». Эта община уж точно не была магистратом Львова.

 

Существовала ветвь этой семьи, жившая в Вене, другие ветви жили в Кракове, на территории Верхней Силезии и даже в Чехии. Эти ветви давно ассимилировались там, где проживали. Благодаря бракам с немцами или чехами менялись имена, имена менялись благодаря странам, в которых жили люди, подстраиваясь под эти страны. Мне было примерно шесть лет, когда родители взяли меня в поездку в Краков и на территорию Силезии. Шли тридцатые годы, и мой отец обязательно хотел хотя бы раз увидеть эту «швабскую» семью моей матери. Это была короткая поездка, кратковременное посещение, и все прошло хорошо. У родственников в Силезии были черные и курчавые волосы, но они вполне походили на всех остальных «силезцев». 

 

Сразу после возвращения домой мама спросила меня: «Где мы побывали? Ты хотя бы это запомнила?» – «В Кракове, потом ехали через Силезию». – «Хорошо. А если тебя кто-нибудь спросит: „Где живет мамина семья?“, что ты ответишь?» – «В Силезии». – «Правильно. Не забудь!».

 

Это был не урок географии, это была подготовка к возможным вопросам, касающимся семьи. Больше мама не поддерживала контакт со своей семьей. Ее мать я видела лишь однажды и очень недолго. Так как семья моего отца не желала ничего знать о моей матери, в первые годы жизни я вообще не знала этой семьи. Только в последнее предвоенное лето я познакомилась с сестрой моего отца.

 

Я не знаю, когда моя мать приняла христианство, произошло ли это по ее собственной воле или же решение было принято за нее. Что послужило причиной для принятия данного решения, мне тоже неизвестно. Во всяком случае, ей никогда не удалось приспособиться к христианской религии и христианскому обществу. Возможно, в связи с этим она пережила большое разочарование. Она всегда соблюдала дистанцию. В детстве я никогда не видела, чтобы мама переступала порог церкви. Мой отец, впрочем, тоже. Отцу подобные проблемы были совершенно безразличны, мою мать же это смущало и беспокоило.

 

Все, что происходило в их стране, часто под прикрытием красивых, величественных слов и во имя великих ценностей, оставляло на своем пути таких, как мои родители, где-то далеко позади. Таких, которые никогда не знали, что сказать, не чувствовали своей принадлежности к кому-то или чему-то, и оставались по жизни равнодушными или разочарованными людьми.

 

Брак моих родителей нельзя было назвать успешным. В первые же месяцы стало понятно, что брак их был ошибкой. Оба они были уже немолоды и тяжело шли на уступки. К этому добавлялись глубокие различия их миров. Если эти два человека решились вступить в законный брак, чтобы избежать одиночества, то этот шаг привел к крупному поражению. Они жили то вместе, то раздельно. В тридцатые годы кризис был настолько глубок, что привел к драме. Это произошло в то время, когда национальные идеи делали из людей врагов. В это время я слышала и видела порой такое, что было выше моих детских сил. Семья была на грани развода. Развод произошел бы и раньше, если бы не существовало одно препятствие, и этим припятствием была я сама. Я жила то с матерью, то с отцом, то там, где для меня находилось место. Какое-то время меня хотела удочерить одна семья, в которой я проводила много времени и которая мне очень нравилась. Я не знаю, почему этот вопрос так и не был решен. Мой отец начал пить. Какое-то время он жил один, потом с домработницей, потом он долго болел. Когда мне было 15, он умер.

 

Ребенком я слышала о политических направлениях и тенденциях, об этом много говорилось, печатались крупные заголовки в газетах, чувствовались настроения – но я не воспринимала всего этого всерьез. Пресса в то время была переполнена националистической пропагандой и статьями. Так называемые хорошие христианские, католические издания на деле были антисемитскими. Я читала их, но не придавала этому значения. Не следовало делать покупки в еврейских лавочках? Существовало очень мало нееврейских магазинов, а если они и были, то цены в них были в 5 раз выше. Мне не могло придти в голову, что то, о чем писалось в этих изданиях, имеет какое-то отношение к нашей семье. Конфликт между моими родителями, это была только ссора между «ним» и «ею», что уже само по себе достаточно трагично.

 

В школе существовали проблемы того же рода. Действительно, еврейские школьницы держались немного в стороне от остальных. Они были сдержанны, всегда вежливы, немного застенчивы. В школах, которые я вынуждена была из-за семейных проблем часто менять, мне постоянно везло и я находила очень хороших, спокойных подруг. Однажды кое-что произошло, во время урока религии. Священник, начисто лишенный таланта преподавания, хотел, возможно, хоть чем-нибудь заполнить время, потому что уже через 10 минут ему нечего было сказать. Он спрашивал нас о наших родителях и наших семьях. Какая девичья фамилия твоей матери? Ходят ли родители в церковь? В какую церковь? И так далее. Когда настала моя очередь и я назвала девичью фамилию моей матери, он нахмурил лоб и сдвинул брови: «Твоя мать некрещеная, да?». Слово, которое затем он использовал, нелегко переводилось на другие языки: «wychrzta, wychrzcianka» (выкрест. – Прим. перев.), означает буквально «сменившая вероисповедание», произносится особым тоном, носящим унижающий характер, короче говоря – неэлегантное слово. Оно ставит под вопрос сам факт крещения и делает из крещения конформистский маневр, что-то фальшивое. Я стояла озадаченная.

 

«Нет, – ответила я. – Нет!»

«Ну, а имя, а?»

«Мама... мама из хорошей швабской семьи», – заговорила я и сразу же увидела, что это был неудачный ответ, но священник уже оставил меня в покое.

 

По этим причинам мои школьные годы нельзя было назвать счастливыми. Я часто меняла школу, и меня нельзя было назвать хорошей ученицей. Сегодня этот факт нашел бы понимание среди окружающих, но в наше время для плохих учеников не существовало ни прощения, ни оправдания. Я чувствовала себя очень виноватой, поскольку не была утешением для своих родителей. Я была одинока, никогда не приглашала подруг к себе и редко имела возможность ходить к кому-то в гости. Вместо этого я много читала, и к счастью, мне почти всегда попадались хорошие книги. В послеавстрийской Галиции было много немецких книг, которые теперь стали никому не нужны. Красивые издания, альбомы люди сохраняли, как предметы декорации. У нас дома был большой, тяжелый альбом «Картины известнейших художников», изданный, я думаю, в Дрездене. Это было мое первое в жизни соприкосновение с искусством. Текст был написан готическим шрифтом. Среди моего окружения мне могли только показать буквы – но не более того. Я пыталась расшифровать текст, не зная, как произносятся те или иные слова и что они означают. Дело пошло несколько лучше после того, как в течение года я раз в неделю посещала урок немецкого языка в школе.

 

У моей одноклассницы на чердаке я обнаружила гигантские, тяжелые тома классиков немецкой литературы. Шикарное издание с изящными, романтическими иллюстрациями к тексту. Я таскала с чердака эти тома буквально в поте лица – были каникулы, стояла ужасающая жара. Чтобы читать одну из этих книг, я должна была положить ее на пол и лечь рядом на живот. Я читала – мало сказано. Я общалась с этими книгами, я гостила в них, я забиралась внутрь страниц и текста. Настал момент моего первого знакомства с «Фаустом» Гете. За исключением трудных фрагментов этого произведения, оно – средневековая сказка. Из-за истории Гретхен книга была «не для детей», что делало ее еще более интересной. В скором времени я получила возможность прочесть очень хороший перевод «Фауста» на польский, сделанный известным польским поэтом Леопольдом Штаффом. Так я смогла, строку за строкой, сравнить тексты этих книг на двух языках. Перевод был очень хорошим, рифмованным, но он не мог соотвествовать оригиналу слово в слово. Тем лучше – это давало возможность открыть и почувствовать смысл в обеих книгах по-разному. Читать эти книги было для меня целым приключением.

 

Иностранные языки всегда были для меня волшебным миром, хотя я не имела возможности выучить как следует хотя бы один из них. Должна признаться, что в школе по немецкому языку я имела оценку «удовлетворительно» – и то из сострадания.

 

Когда началась война, лишив меня возможности посещать школу, я владела драгоценным, беспорядочным запасом знаний на основе множества прочитанного. У меня была хорошая память и я запоминала все, как попугай. Лучше всего я училась и запоминала то, что любила. Замечу, что эта любовь была взаимной. Мой запас знаний сослужил мне хорошую службу, и это доказывает история, приключившаяся со мной во время войны.

 

Первый немец

 

Июль 1941.

 

После ухода венгерских войск (c июля 1941 г. военные силы Венгрии присоединились к нападению на Советский Союз, прошли через Карпаты в юго-восточную Галицию и дошли 6 июля до Днестра) снова воцарилась тишина. Тишина, наполненная беспокойством. Городок будто вымер, лавочки и магазины закрыты. На рыночной площади тишина и пустота казались особенно непривычными. Здесь жили евреи – или больше уже не жили?

 

Казалось, они исчезли. Ни одной вывески. Где-то в запертых на засовы домах, в подвалах томились охваченные беспокойством люди. За разогретыми июльским солнцем каменными стенами бились сотни сердец. Если бы их можно было слышать, этот звук превратился бы в мрачную музыку, как барабанная дробь на похоронах. Но мы ничего не подозревали о приближающейся опастности.

 

Мы не могли предположить, не могли предусмотреть. Никто не хочет смотреть в лицо опасности. В первую же минуту человек инстинктивно поворачивается к опасности спиной, закрывает глаза. Так поступают дети, когда играют: меня здесь нет, тебя здесь тоже нет. И все-таки этот страх, таившийся за стенами каменных домов, не мог остаться никем не замеченным: «Еврейчики боятся, теперь им достанется!» – так говорили одни. «Их депортируют, отправят на Мадагаскар» – добавляли другие. Это отвлекало от мыслей о себе. Уж с нами такого не случится, надеялся каждый.

 

Время от времени кто-то думал о выселении евреев, как о благоприятной возможности. Из этого можно извлечь выгоду, ведь имущество русских тоже было разграблено? О столь «прагматичных» взглядах некоторых соседей мы узнали несколько позже.

 

Дом, в котором жила моя лучшая подруга – Ленка – я нахожу тоже запертым. Табличка с фамилией ее отца, врача, снята, исчезла. Я размышляю: «Они уехали, так лучше для них». Мне не хватает Ленки, но лучше думать, что она уехала.

 

Вскоре в городе начинаются какое-то движение и подготовки, похожие на подготовки к празднику. Мелькают украинские народные костюмы, украшения, букеты. Украинское национальное движение намерено по всем правилам приветствовать входящую немецкую армию. Все уже готово, при полном параде. Слышен рев моторов, крики толпы, рукоплескания. В городе останавливается немецкий гарнизон. Поляки вздыхают с облегчением: что было бы с нами, если бы немцы передали управление городом только и ждущим этого украинцам? С немцами мы воюем, но немцы – культурный народ, «Ordnung wird sein».

 

Первого немца во время Второй Мировой войны я встретила в маленьком отделении почтамта двумя или тремя днями позже. Возле окошечка стоял осанистый молодой человек в униформе (может быть, это была форма солдата СС?). Он разговаривал с работницей почтамта, вежливо и по делу, на безупречном польском. Когда я вышла из почтамта и направилась домой, то снова увидела его, чуть впереди меня. Его сапоги блестели.

 

На улице больше никого не было. Эту улицу на 95 %, если не больше, населяли одни евреи. Недалеко отсюда располагалась синагога.

 

Вдруг впереди меня что-то произошло, произошло настолько быстро, что я успела заметить только фрагменты: внезапные тяжелые шаги, резкие движения человека в униформе. Я увидела большой серый клубок, падающий в сточную канаву. Клубок тут же поднялся, побежал, вернее сказать, покатился прочь, согнувшись и обхватив голову руками, и исчез. Это была пожилая еврейская женщина.

 

Я остановилась, как вкопанная. Через несколько секунд человек в униформе был уже далеко, а улица пуста.

 

Мне было ясно, что он пинал эту женщину ногами и столкнул ее в канаву, но почему он это сделал? Старуха сказала ему что-то плохое или прошептала? Там должно было что-то произойти, чего я не видела – и тем не менее! Как же мог такой приличный, молодой офицер так странно себя повести? При этом он же говорил по-польски...

 

В этот момент я задумываюсь обо всем, что слышала от старших ребят о днях бойкотов во Львове, о еврейских магазинчиках, закрытых в эти дни, о «Numerus clausus» в университете, об игре «дергать за бороду» и прочие истории, которые были еще более ужасны. Они смеялись, эти мальчишки, они потешались, хорошие послушные мальчики, патриоты, христиане, культурные люди.

 

Я делаю так, как поступает большинство людей перед ликом чего-то чудовищного – я не хочу ничего об этом знать. То, что я видела – мое дело, хватит об этом, главное, мне удалось достать картошки на ужин.

 

(продолжение следует)