Литературная страница
«Последний из великих еврейских поэтов ХХ века»
Наш давний автор Эрнст Левин прислал нам сообщение о смерти 20 января этого года на 97-м году жизни еврейского поэта Аврома Суцкевера. К сообщению он приложил собственный вольный перевод с идиша стихотворения Суцкевера «Телега башмаков» («А вогн ших» – так звучит название в русской транскрипции). Нам оно показалось очень интересным, и мы полезли в интернет, чтобы побольше узнать об авторе стихотворения.
В русском интернете об Авроме Суцкевере оказалось совсем не много материалов. Тем не менее, в Википедии он характеризуется, как «один из крупнейших поэтов на идише». А на одном из блогов «Живого журнала» о нем, за два года до его смерти, было сказано так: «Он – последний, еще живой, из великих еврейских поэтов ХХ века, писавших на идише. Перед ним – Галперн, Мани Лейб, Лейвик, Мангер, Зише Ландау, Квитко, Кулбак... За ним – никого. Во всяком случае – такого масштаба. А это масштаб Одена, Йейтса, Лорки, Рильке. Умрет Суцкевер, умрет и эта поэзия».
Предлагаем вниманию наших читателей, помимо краткой биографии Аврома Суцкевера, его интервью израильскому журналу «Топлпункт» (в сокращении), где он рассказывает о своей долгой, насыщенной драматическими событиями 20 века жизни, история которой сама по себе могла бы стать основой для романа. Также печатаем стихотворение «Телега башмаков», послужившее толчком к этой публикации.
Авром Суцкевер родился в 1913 г. в Сморгони Виленской губернии. Его предки – раввины и ученые. После начала Первой мировой войны семья бежала в Омск. Там в 1920 г. умер отец Суцкевера, и мать с детьми переехала в Вильно. Суцкевер учился в хедере, еврейско-польской гимназии, был вольнослушателем Виленского университета.
В 1927 г. начал писать стихи, сперва на иврите, позже на идише. В 1929 г. примкнул к литературной группе «Юнг Вилнэ» («Молодая Вильна»). Стал сотрудником виленского ИВО (Идише висеншафтлехе организацие) – института, занимающегося изучением идиша, еврейского фольклора, истории и культуры евреев диаспоры. В 30-е годы публиковался в нью-йоркском модернистском журнале «Ин зих» («В себе»). В 1937 г. в Варшаве вышла первая книга Суцкевера – «Лидэр» («Стихотворения»).
В 1941 г. с женой и матерью скрывался от нацистов, был арестован и отправлен в Виленское гетто. Вместе с коллегами по ИВО спасал от уничтожения ценные рукописи и книги из собрания института. Стал членом боевой организации гетто. В гетто погиб новорожденный сын Суцкевера, мать Суцкевера была расстреляна в Понарах.
В сентябре 1943 г. накануне ликвидации гетто Суцкевер и его жена Фрейдке в составе отряда участников сопротивления бежали в Нарочанские леса. По ходатайству Ильи Эренбурга в марте 1944 г. они были перевезены на военном самолете с партизанской базы в Москву. В Москве Суцкевер участвовал в работе Антифашистского еврейского комитета, познакомился с Борисом Пастернаком.
27 февраля 1946 г. выступал свидетелем обвинения на Нюрнбергском процессе.
В середине 1946 г. Суцкевер с женой уехали в Польшу, затем во Францию и Нидерланды. В конце 1946 г. Суцкевер участвовал в первом послевоенном сионистском конгрессе в Базеле, где познакомился с Голдой Меир, которая помогла ему, его жене и дочери Мирэле нелегально выехать в Израиль в сентябре 1947 г.
В 1948-49 гг. служил военным корреспондентом в частях израильской армии, освобождавших Негев («Лисы Негева»).
В 1949 г. стал главным редактором ежеквартального журнала «Ди голдене кейт» («Золотая цепь»), который продолжает играть важную роль в развитии литературы на идише.
Стихи и проза Суцкевера переведены на многие языки. Он лауреат премии Ицика Мангера (1969), премии главы правительства Израиля (1976), государственной премии Израиля (1985). |
Интервью Аврома Суцкевера журналу
«Топлпункт» (Тель-Авив, 2001).
Берет интервью израильский
писатель Яков Бесер.
Перевод с идиша и комментарии Александра Френкеля.
– Когда я начал писать по-древнееврейски, то еще не знал, что существует поэзия на идише. Мне было где-то лет 12, когда я подружился с удивительным поэтом Лейзером Волфом — он был моим лучшим другом, мы познакомились во время игры в футбол. Он был необыкновенным поэтом, второго такого, по моему мнению, не было. Он как-то написал 1001 стихотворение за один месяц. Среди них были гениальные стихи. Конечно, были и слабые. Когда я узнал, что он пишет стихи, то сказал ему: «Покажи, что ты пишешь». Короче, он прочитал мне свои стихи, и я почувствовал, что это что-то такое, что имеет прямое отношение ко мне. Он уже тогда публиковал свои стихи в «Вилнер тог». Я осознал самого себя благодаря дружбе с ним. Он «включил» меня, пробил стекло... Вы слышали это имя? О Лейзере Волфе мало написано.
– Да, слышал, читал о нем в журнале «Ди голдене кейт». Кроме того, я читал его стихи в антологии идишской поэзии.
– Да, я писал о нем. У меня есть книга его стихов. Он был небожителем. Мы жили на одной улице, в соседних домах. Он был из очень бедной семьи. Необъяснимо было, откуда у него столько знаний, интуиции, столько таланта. Я почувствовал, что это имеет отношение ко мне – не то, как он писал, а поэзия вообще. Между прочим, еврейские писатели в Москве, в 1939 году, когда он бежал от войны, его приняли. Маркиш выбил для него помощь, написал о нем статью. Между прочим, стихи, которые он писал в России, были уже другими, но это уже влияние того дурацкого времени, если можно так его назвать. Несомненно, в Лейзере была гениальность. Залман Рейзен был так восхищен его стихами, написанными к 15-16 годам, что стал публиковать их в «Вилнер тог». Он входил в «Юнг Вилне», позже я тоже вошел в «Юнг Вилне». На вечерах «Юнг Вилне» он играл первую скрипку. Никому не доставалось столько аплодисментов. Он умер от голода в России...
Он оказал на меня влияние – человеческое, дружеское, и благодаря ему я пришел к идишской поэзии. Позже, много позже, когда я подружился с Мангером в Варшаве, тот, со своим необычайным чутьем, тоже был очарован Лейзером Волфом. Мангер вспомнил и о нем, когда написал обо мне. Он написал о нем: Лейзер Волф – имя мясника, а душа поэта [Имеется в виду мясник Лейзер-Волф, грубиян и невежа, герой цикла рассказов Шолом-Алейхема «Тевье-молочник».].
– На вас оказали влияние и польские поэты, Норвид и Милош, например.
– Не хотел бы выглядеть тщеславным, но в Вильне мне было слишком тесно, так я тогда думал. Навыпрашивал я пару грошей, ну то есть моя мама их мне дала из тех денег, что получила от брата из Америки. Она очень в меня верила. Я поехал в Варшаву, не зная там ни души. Думал, что судьба сама куда-нибудь да выведет. Познакомился с Тувимом. Знакомство с ним сыграло решающую роль в моей жизни.
– Вы его любили? Я имею в виду его поэзию?
– Любил, но Лесьмян был мне гораздо ближе. Из поляков именно он был моим поэтом. Гениальный поэт, несомненно. Когда я вернулся в Вильну и рассказал о Лесьмяне, никто там о нем не знал. Тувим был виртуозом языка. Он зарядил поэзию огнем. В известном смысле он перекликался с Пушкиным. Его переводы из пушкинской поэзии лучшие и до сего дня. В 1939 и 1940 годах русские заняли Вильну и заняли часть Польши. Заняли и отдали (имеется в виду Вильнюс, который был передан литовцам), кидались странами, как я в свое время кидался мячиками. Тувим вошел в круг пламенных сторонников советской идеи и сталинизма. Он умер в пятьдесят с чем-то лет. Смерть оказала ему милость... Он поехал куда-то выступать с лекцией и простудился. Его смерть мне не ясна. Смерть вообще неясная штука. И смерть Тувима мне не ясна. У меня о ней разные мысли. Не хочу сейчас об этом говорить. Его большому таланту завидовали. Те, кто не входил в его группу. Его группа – это он, Слонимский и Яструн. С Тувимом произошло чудо и произошло несчастье. Чудо в том, что во время своего изгнания он был в Америке, кажется, и там написал большую поэму «Цветы Польши», и именно это – то, что было написано им в изгнании, – это останется. В Польше, он сам это знал, его поезд сошел куда-то с рельс... Как мог Тувим, такой свободный дух, попасть в сталинистские руки? Однако он писал стихи о Сталине, и это была его смерть. Это его убило.
– Я помню его последнее стихотворение после смерти Сталина, написанное в декабре.
– Тувим, который боролся с антисемитами и всякой прочей мерзостью, не боялся никого; Пилсудского не боялся, но испугался графоманов за своей спиной. Тувим умер от несвободы, к которой сам себя принудил. Так думал и его близкий друг, Брандштеттер. Я с ним встречался в Варшаве – кажется, он крестился. Страх перед сталинизмом был большим. Слава Богу, что я его не испытал. И Пушкин никого не боялся, и он умер не своей смертью, и Лермонтов. Смерть мстит величайшим поэтам России. Два года мы с Фрейдкой жили в Москве, но мы были свободны.
– Вы были в то время связаны с Антифашистским комитетом?
– Конечно. Не хочу хвастаться, но не было еще одного подобного случая в истории, чтобы в годы войны послали специальный самолет – как за мной и Фрейдкой … Когда мы приземлились на русской территории, Фрейдка наклонилась и поцеловала землю.
...
Эренбург был одним из тех, кто заинтересовался мной. Как? Еще из гетто я переслал через партизана, пришедшего в гетто из леса, свою поэму «Кол нидрей», написанную когда немцы уже были в Вильне. Бог захотел, чтобы при встрече Эренбурга с Тувимом – они были друзьями – он спросил, как обстоят дела в Польше с поэзией. Тувим ответил, что новых сил не видит, но познакомился с молодым еврейским поэтом и был воодушевлен стихами, которые тот читал, а фамилия поэта – Суцкевер. У Эренбурга была феноменальная память. Когда он узнал через партизанские связи, что я нахожусь в Виленском гетто, то связался с литовскими кругами в Москве, прежде всего с президентом Юстасом Палецкисом. Юстас Палецкис дружил с Эренбургом в Москве, он был там президентом правительства в изгнании. Я в то время находился в Виленском гетто, но имел связи с лесом. Я был уверен, что погибну и что все мои близкие и друзья погибнут. Я тогда думал, что срединного пути нет. Или придут черти, или ангелы, чтобы прибрать меня. Пришли и те, и другие. В Виленское гетто пришел ангел из леса, еврейский партизан. Шике Гертман его звали, я отдал ему свою поэму «Кол нидрей» и просил ее передать, если он сможет, Палецкису, президенту Литвы в Москве. «Кол нидрей» дошла до Палецкиса. Он тогда был связан с евреями, искал поддержки у евреев, потому что знал, какую ужасную роль играли литовцы во время немецкой оккупации. Короче говоря, когда я прибыл в Москву, меня литовцы «заобнимали». С Палецкисом я был уже раньше знаком, мы вновь сблизились, очень благородный человек. Президент, который писал стихи. Он переводил мои стихи с идиша на литовский. Мне было жаль его, жаль, что ему приходится стыдиться за свой народ, к тому же он многое для меня сделал. И он рассказал обо мне Эренбургу. Эренбург был в моих глазах интереснейшим писателем, я о нем писал. Он меня просил читать ему стихи на иврите. Я ему рассказал, что учился в ивритской гимназии, и читал ему наизусть строки из баллады Черняховского. Он был в восторге. «Я не могу освободиться от волшебства ивритских звуков», – часто говорил он мне. Он мне читал свои стихи по-русски.
– Вы также встречались с Пастернаком?
– Да, я написал стихотворение об этом. Вы не читали? Жаль, это из моих лучших стихотворений.
О Пастернаке, кстати, вот: на челке кучерявой
Московский первый снег. На шее красный шарфик.
Вошел как Пушкин… Что-то он, похоже, понимает.
А снег не тает.
Его рука в моей руке. Он пальцы, будто ключик,
Мне отдает. В его глазах, напротив, – сила
И страх: «Читайте дальше. Мне слов, мне отзвуков хватает».
А снег не тает.
И я читаю угольки, спасенные из ада:
«А реге из гефалн ви а штерн». Ему тут непонятно
А реге. Он остановить его не успевает.
А снег не тает.
В его зрачках блестящих, черно-мраморных и влажных
«Мгновенье падает звездой» и русского поэта
Звездою желтой на мгновенье награждает.
А снег не тает. – Перевод И. Булатовского.
Он перевел одно мое стихотворение, но я его до сих пор так и не нашел. У меня было четыре встречи с Пастернаком...
Однако давайте закончим с Эренбургом. За все, что Эренбург для меня сделал, я не мог и десятой доли отплатить. Я перевел его «Стихи о войне». Что еще? Когда он приехал из Москвы в Вильну, после освобождения, первые слова, которые он мне сказал, были: «Если бы я мог, я бы на своих руках перенес Вильнюс в Россию». Он был восхищен городом, и еврейские партизаны приняли его с радостью.
Трогательная вещь. Когда он приехал в Вильну, его хотели арестовать, а кто были патрульными в Вильне? Еврейские юноши и девушки, бывшие партизаны. Когда они услышали, что это Эренбург, то расплакались от радости. Я был с ним очень близок и даже советовался с ним. Давайте я вам расскажу... секрет. Я где-то пишу об этом. Мне запала в голову сумасшедшая идея... Не единственная... Я хотел застрелить Геринга, когда меня сделали свидетелем на Нюрнбергском процессе... Это было ночью, я помню, как будто пришел ко мне ангел и сказал: «Застрели Геринга», и это вселилось в меня, как дибук. Я об этом никому не рассказал, никому. Я составил план, узнал кто где будет сидеть. Позднее я увидел, что они действительно сидели так, как у меня было нарисовано. Даже сейчас я смог бы с закрытыми глазами нарисовать где каждый из них сидел. У меня был револьвер, партизанский револьвер, мне хватило ума его не сдать, он остался у меня. Я его застрелю, так я решил. Что мне сделают? – так я самонадеянно думал.
– Вы искренне верили, что сможете это сделать?
– Да, что за вопрос? Я едва не сошел с ума, так был захвачен этой мыслью, как одержимый стал. Я не могу это передать, это такое временное сумасшествие... Там будут стоять американские охранники, но я пройду, и между первым охранником и вторым я выпущу в него пулю, и всё... Меня схватят, меня расстреляют, это не имеет значения. Благодаря дружбе с Эренбургом, мне пришла в голову мысль проверить свой план на близком человеке и посмотреть, как это на него подействует. Лучшего выбора, чем Эренбург, нельзя было и представить, но открыто я ему всего не рассказал. Но у него была умная голова, он сразу понял, что я задумал. Пришел я к Эренбургу прощаться, посмотрел он так на меня, у него был необычный взгляд, поверх очков, и как он взглянет на человека, так сразу узнаёт, что тот думает, такое у меня было чувство, и вот он мне говорит так: «Это для тебя сатисфакция, что ты можешь поехать в Нюрнберг». Между прочим, он был среди тех, кто меня в Нюрнберг рекомендовал, он, Палецкис и Михоэлс, возможно, еще кто-то... Я с ним расцеловался, и он мне говорит: «Это для тебя большая сатисфакция, что ты можешь отомстить убийцам нашего народа». Так он мне сказал. Я говорю ему: «Дорогой Илья Григорьевич, прежде всего я вас благодарю за ваши усилия, но что касается мести, я с вами не согласен, главная месть произойдет, когда у нас будет собственная земля – Эрец-Исраэль».
– Он поверил?
– Об этом можно долго говорить. Он не поверил, что это для меня самое главное. И он мне говорит: «Предположим, разговор ведь между нами, вы застрелили убийцу, – он почувствовал, что я задумал, поэтому я считаю его гениальным человеком, я ведь никому не рассказывал о своем плане, а он через приспущенные очки читал мои мысли, – давайте на секунду представим, что вам пришла в голову мысль застрелить убийц, – он даже сказал Геринга, – таких проницательных глаз я в своей жизни больше не встречал, – вы же этим ничего не добились». Я спрашиваю: «Почему?» Он отвечает: «Потому что русские не поверят, что вы это сделали по собственной воле, они будут считать, что вас послали американцы. И американцы вам не поверят, и будут считать, что вас послали русские». Неожиданная мысль! Но где-то он был прав. И это меня остановило. Это обезоружило мое геройство. Да позволено мне так будет сказать, не совершённый поступок не есть геройство. Короче говоря, он разрушил мою идею. И на этом эта глава кончается. Я хотел, чтобы вы об этой истории знали. Хотите о чем-то спросить?
– Разумеется, о Нюрнберге, о ваших свидетельских показаниях. Они были опубликованы?
– Конечно, были опубликованы. Я был там единственным, нет, нас было двое, кто не упомянул Сталина – я и еще один еврей. В гробу я Сталина видал, не из-за моего особого героизма – смерть выжгла мой страх. На антифашистском митинге перед тремя-четырьмя тысячами участников я так закончил свою речь: «От имени последних виленских евреев, что скрываются в лесах и пещерах, я призываю вас, евреи всего мира, отомстите». Так я закончил. Тут еще важен был тон, которым я это сказал. Я помню, что ко мне подошла моя родственница и сказала по-русски: «Как ты смел?» Единственный, кто остался доволен речью, был Дер Нистер – он не боялся. Он взял меня под руку и сказал: «Товарищ Суцкевер, вы знаете, когда вы закончили свою речь, вокруг переглянулись, и я подумал, что у меня не застегнуты брюки... Переглянулись, потому что вы не закончили святым именем...» Их ненависть нашла свое выражение в моей маленькой мести, если можно так сказать. Вы меня понимаете?
Печатается в сокращении
Авром СУЦКЕВЕР
Телега башмаков
По переулкам спящим –
Унылый скрип колёс.
Телегу лошадь тащит:
Ботинок целый воз.
И туфель, и сапожек
И разных сандалет,
Из тканей и из кожи:
Каких там только нет!
Есть новенькие, в глянце
И рваные в клочки
И прыгают, как в танце,
В телеге каблучки.
– Что это? Праздник? Свадьба?
Откуда и куда,
Хотелось мне узнать бы,
Везут вас, господа?
И слышу я бессильный
Каблучный перепляс:
– Со старых улиц Вильны
В Берлин увозят нас.
– Скажите, отчего же
Я в башмачках детей
Не вижу детских ножек,
Скажите без затей.
Куда вы их девали,
И как не стыдно вам?
Без них нужны едва ли
И вы – как старый хлам...
И тут из груды хлама
Вдруг выхватил мой взгляд
Те туфельки, что мама
Носила лишь в шабат.
И голос замогильный
Услышал я тотчас:
– Со старых улиц Вильны
В Берлин увозят нас.
Перевод с идиша
Эрнста Левина