Это было в Нюрнберге

 

Барбара ОСТИН

КАМЕННАЯ РОЗА

документальная повесть*

 

* Продолжение. Начало см. в № 1 4.

 

Снова на Лангвассере

 

На Лангвассер продолжают прибывать поезда с подневольными рабочими. Медицинские осмотры здесь больше не проводятся. Если кто-то заболеет, и медикаментов, имеющихся в наличии, оказывается недостаточно, больного отправляют в больницу.

 

Я в качестве переводчицы сопровождаю в клинику группы девушек. В больнице я снова встречаю диаконесс. Мне хотелось бы вновь увидеться с той, что приходила в лагерь в мае, но ее имя мне неизвестно, и я не отваживаюсь спросить о ней. В саду возле клиники находятся в ожидании многие подневольные работницы. Одна из медсестер рассказывает, что только что была в срочном порядке прооперирована русская девушка, которую привезли с острым перитонитом. Позже я увидела ее, симпатичную блондинку лет 16-ти.

 

Иногда нас отвозят в город на грузовике. Чаще приходится преодолевать путь пешком, под надзором. Дорога ведет через лес. Частенько нас сопровождает один и тот же чех в униформе штурмовика, отряда СА. Он корректен, украинские девушки разговаривают с ним по пути. Он разрешает нам останавливаться и отдыхать, если время позволяет. Тогда все усаживаются на спиленные деревья.

 

В одну из таких передышек я извинилась и отошла. Я сказала, что мне нужно ненадолго отлучиться по нужде, но на самом деле у меня были совсем другие планы. Исчезнув за ближайшими кустами, я легла на землю. На настоящую землю, не на дорогу в лагере и не на городской асфальт. Это короткое сближение с землей и травой придало мне силы. Вернувшись к группе, я уловила остатки разговора на смеси чешского, украинского и польского. О чем же шла речь? О жареном петухе: как было бы здорово заполучить в обед такого!

 

Не удивительно, что все мысли о еде. То, чем нас кормят в обед в лагере, становится с каждым днем хуже. Настало лето. Так называемый суп в алюминиевых котлах готовится, судя по всему, еще накануне. Мы получаем его иногда уже в очень плохом состоянии. Это просто невозможно есть. Однажды наш надсмотрщик, господин С., тот самый, который устроил нам экскурсию по городу, пришел в ужас, увидев, чем нас кормят. Он заставил увезти котлы обратно и кричал в телефон: «Если люди должны работать, они должны хорошо питаться, а не травиться едой!» В тот вечер мы получили двойную порцию хлеба с маргарином и немного колбасы.

 

Отсюда, из этого лагеря, я пишу маме письмо, на бумаге, которую дала мне Трауте. Я указываю в письме адрес лагеря, так как еще не знаю, когда снова попаду к моим добродетелям. Через неделю приходит ответ. Мама была очень удивлена, узнав, где я нахожусь. Она думала, что я у Марыни. Но она не восприняла поездку в Германию всерьез или просто сделала вид, будто это такое же путешествие, как и любое другое? Она была рада узнать, что я здорова и мне встретились хорошие люди. Она слышала от других, что некоторые девушки, попавшие на работу в Германию раньше, уже смогли помочь своим семьям. На данный момент у нее все в порядке. У нее есть все необходимое, ее только пугают мысли о грядущей зиме. Поэтому она надеется, что моя сезонная работа (она так и написала – «сезонная работа»!) в Германии продлится недолго.

 

Цензуре было бы действительно не к чему придраться в этом письме, но мне оно показалось слишком коротким и обобщенным. Главное, почта хорошо работала.

 

Мое второе пребывание в лагере на Лангвассере длилось недолго. Последние транспорты приходили только из России. Я больше не увидела ни одного поезда, прибывшего из Галиции. В поездах из России приезжали в основном женщины и девушки. Работоспособные русские мужчины относились к другой категории – к военнопленным, хотя позже мне довелось встретиться и с подневольными рабочими.

 

Двум моим знакомым девушкам, которые так хотели получить работу в сельском хозяйстве, наконец повезло: их забрали на ферму. На металлургический завод Tafel они попали, как им объяснили, «по случайной ошибке». На их место из лагеря на Лангвассере забрали троих мужчин, я не знаю, каких национальностей. Девушки были очень довольны. Мне довелось встретиться с одной из них где-то в Ноймаркте. Она работала неподалеку и даже обдумывала, не остаться ли ей здесь, на большой ферме, и после войны. Она познакомилась здесь с мужчиной, тоже с подневольным рабочим. Хозяева были к ним очень добры. Может быть, позже, через 2, 3 года они вернутся домой не с пустыми руками?

 

Так как поезда с подневольными рабочими больше не приходят и для меня в лагере не осталось никакой работы, меня снова переводят. Но не на завод Tafel, а на совсем другой.

 

Большой завод

 

После недолгого пребывания в лагере на Лангвассере меня вновь переводят. Мое новое рабочее место называется Die Vereinigten Deutschen Metallwerke (VDM) и расположено в импозантном здании в районе St. Leonhard и Schweinau. В 1942 году здесь производили всевозможные тюбики. Так как все заводы теперь были обязаны работать на военную промышленность, тем более те, на которых обрабатывался металл, то здесь начали производить не только тюбики. Все на этом заводе было в лучшем виде, отлично спланировано и ухожено. Перед входом на завод был разбит большой пестрый цветник во дворе.

Vereinigte Deutsche Metallwerke на Geisseestr. 89, фото 1983 г.

Три или четыре девушки из лагеря на Лангвассере переведены вместе со мной на VDM. Мы проходим регистрацию в бюро, и здесь я узнаю, что моя основная обязанность – работать переводчицей, в оставшееся время я должна буду работать в упаковочном отделе. Я немедленно приступаю.

 

Работа – составление длинных списков с именами русских работниц и работников с соблюдением орфографии русских имен. Кроме того, в первый же день я помогаю на кухне, а на следующий день меня посылают в упаковочный отдел.

 

Когда я прохожу вместе со стенографисткой по коридору бюро, на одной из дверей мне бросается в глаза табличка с именем начальника отдела или директора. Невольно у меня вырывается: «Это же девичья фамилия моей мамы!» Стенографистка и кто-то, случайно проходящий мимо, смеются. В этот момент дверь распахивается и оттуда выходит важный господин в сопровождении двух других. Они спрашивают, что здесь происходит, и моя сопровождающая объясняет им, кивая на меня: «Ее мать носит такую же фамилию.» Господин смущенно улыбается, все трое уходят.

 

После моего опыта регистрации на маленьком вокзале и другой, на бирже труда, все тревожные сигналы, связанные с именем моей матери, стихают. Опасность находилась там, здесь пока еще она не ощущалась. Никаких предостережений! Фамилия могла быть как немецкой, так и еврейской. Люди здесь никак по особому на нее не реагировали. Ну и?

 

Короткий эпизод в коридоре был для меня подтверждением слов мамы о том, что ее семья имеет корни из Германии. В Германии жили люди, носящие такую же фамилию. Даже если это были совсем другие люди – сколько «Майеров» живут на свете? Это просто распространенная фамилия.

 

Во второй половине дня я иду на кухню. Нужно кого-то заменить при мытье посуды. Здесь я остаюсь на три дня. Работы много, поварихи и уборщицы весьма корректны. Почти у каждой кто-то из родственников находится на Восточном фронте. Во время обеденного перерыва они спрашивают меня, какой была жизнь там, в Восточной Европе. Я не знаю, что могла бы им рассказать. Все было ужасно, ужасным и осталось. Страх? Да, страх. Депортации? Да, депортации. Должна ли я рассказать о страхе, появившемся в 1941 году и о депортациях другого рода? Не является ли очевидным то, что коммунизм должен быть побежден? Да, это очевидно. Ответ приносит им что-то вроде облегчения. По-крайней мере, это как-то оправдывает. Одна из уборщиц приносит мне на следующий день платье, очень хорошее, но для нее «уже слишком узкое. А вы наверняка привезли с собой совсем немного вещей». Да, это так.

 

Упаковочный отдел размещается на втором или третьем этаже. Это большое, светлое помещение с широкими окнами. Вдоль длинных столов стоят женщины. Они упаковывают тюбики – большие, средние, маленькие, совсем маленькие, с надписями и без. Большая часть тюбиков – для лекарств, в основном для мази от обморожений (сейчас август. Зима в России будет очень холодной!). Тюбики попадают в коробки. Процесс идет почти автоматически: принести коробки, принести тюбики, запаковать, унести, короткая пауза и снова все сначала.

 

Разговаривать во время работы нельзя. Но женщины все равно разговаривают, очень тихо. Напротив меня за столом работают две полячки. Они здесь уже почти год. Хорошие, симпатичные девушки из западной Польши, уже неплохо говорящие по-немецки и принимающие жизнь с истинным стоицизмом. Они убеждены, что работая здесь, на этом заводе, смело можно говорить о счастье. Эти две девушки знакомы с другими полячками, которым не так повезло: одна попала на фабрику военной аммуниции, другая работает на железной дороге за городом.

 

Немки, работающие за этим же столом, разговаривают с нами совсем немного, но предельно вежливы. Мы не чувствуем с их стороны никакой враждебности. У окна работает совсем молоденькая девушка, очень красивая. Ее муж на фронте. Брак был заключен совсем недавно. Мы все видели объявление о свадьбе в газете, и фотографию, сделанную, когда молодой человек приезжал для женитьбы в отпуск – красивая пара. Девушка на последнем месяце беременности, и похоже, она не может купить себе специальной одежды – ее юбка натянута на животе и совсем не застегивается. Однажды другие женщины приносят для нее кипу белья и одежды. Девушка примеряет все это во время перерыва, она радуется, но при этом плачет.

 

Справа, за стеклянной дверью работает начальник отдела с двумя помощниками, пожилыми мужчиной и женщиной. Молодой начальник очень занят и строг. Нужно быть осторожным, чтобы он не застал кого-нибудь за болтовней. Двое других спокойны и миролюбивы. Полячки утверждают, что с ними они особенно вежливы, всегда приветствуют и машут рукой. Говорят, их родственники погибли на фронте. Однажды, когда я прохожу с тачкой, нагруженной коробками, мимо открытой двери, женщина манит меня к себе: «Пожалуйста, улыбнитесь нам еще один раз.» Неужели я им уже однажды улыбалась? Я ведь только говорила «добрый день»! Ее просьба смешит меня. Кажется, им обоим это нравится. Я чувствую себя, как клоун (которым я всегда немножечко была), но ведь почему бы и нет? Женщина говорит: «Спасибо, спасибо! Нам иногда кажется, что мы разучились улыбаться!» Пожилой мужчина соглашается с ней, и она спешит добавить: «Это потому, что мы уже старые.»

 

Это одна из тех замечательных историй, которые мы переживаем, в тот момент не воспринимая всерьез. Только гораздо позже, когда, собственно, уже слишком поздно, мы осознаем ход простых и иногда кажущихся нам немного глупыми событий.

 

В самом начале никто, как мне казалось, не знал, где меня можно было бы поселить. Там, где жили другие полячки, уже не было места. Была другая возможность – маленький лагерь, расположенный в спортивном зале на Turnerheimstrasse. Там живут русские девушки. Контакт между лицами разных национальностей не приветствуется, но сейчас другого варианта просто нет. Меня селят не в общем зале со множеством кроватей, а в маленькой пристроенной к залу веранде. Мое жилье очень примитивно: хотя я и имею крышу над головой, стены здесь из стекла, и кроме кроватей на веранде нет никакой другой мебели.

 Устроившись на новом месте, вечером я бегу к Трауте. Она ужасается: «Веранда? Неужели же нет другого жилья? А зимой там есть отопление?» – «Думаю, нет.» – «А ванная комната, душ?» – «Да, есть, это же спортивный зал.» – «Шкафы?» – «Нет, шкафов нет, есть только крючки, на которые можно повесить одежду. Но ведь это только временно, так мне сказали на заводе.» – «Я думаю, – произносит Трауте, – ты должна взять туда только самое необходимое, как в кратковременную поездку. Остальные свои вещи можешь оставить у нас. Иди сюда, я тебе покажу!» Она показывает мне нишу в углу одной из комнат, что-то вроде антресолей между комнатой и чердаком. «Это твое. Можешь положить сюда все свои пожитки. Твои платья (да, у меня ведь теперь есть платья!) я могу повесить в общий шкаф.»

 

На веранде мне пришлось жить довольно долго. В течение недели со мной жили две русские девушки, пока их не перевели в другой лагерь какой-то частной фирмы. Едва ли можно было говорить о каком-то общении между нами или ими двумя. Заканчивался день, начиналась ночная смена. Только в субботу девушки имели возможность немного поболтать, посидеть во дворе в тени деревьев. Большим преимуществом этого старого спортивного зала были зеленые насаждения вокруг.

 

Каких-либо подробностей о моей жизни в тот период я уже не помню. На обед давали, как обычно, что-то вроде «Eintopf», хотя и повкуснее, чем в лагере на Лангвассере. Не помню, ела ли я что-нибудь утром. Как и на металлургическом заводе, мне выдавали раз в неделю мою «заработную плату» – тонкий конверт, в котором было немного денег и продуктовые карточки. Денег как раз хватало на трамвай.

 

Дом на Gostenhoferschulgasse, 15. На первом этаже –

мастерская Массари, под крышей – вилла Windschief,

где жила семья Цэе. Фото до 1945 г.

После окончания рабочего дня, в субботу и воскресенье я ходила или ездила в город. Уверенность в том, что существует вилла «Windschief», где я могла оставить свои вещи и где была Трауте, которая никогда не дала бы мне умереть с голоду – все это дарило мне надежду. И я уже не боялась – напротив, мое мужество крепло день ото дня. Я могла наконец получше изучить Нюрнберг, такой особенный город. Это были хорошие дни.

 

После того, как были составлены списки рабочих, работы для переводчицы оставалось совсем немного. Время от времени меня вызывали перевести, как работать на том или ином станке. Однажды меня провели через множество бесконечных коридоров в другой отсек. По дороге мы прошли через один огромный зал с грохочущими станками. От шума можно было оглохнуть. В этом зале работали одни только русские военнопленные. Как, когда они попали на этот завод и где жили, было мне неизвестно. Они были одеты в оставшуюся у них униформу, так хорошо знакомую мне после сентября 1939 года. «Тачанка-ростовчанка» для них закончилась, здесь «пели» заводские станки и зал строго охранялся.

 

В другом зале работали русские девушки и женщины. Два или три мастера – немцы – контролировали их работу.

 

Что происходило бы на этой огромной фабрике, не будь здесь сегодня военнопленных и подневольных рабочих? Необычная картина – эти залы со склонившимися над столами головами с косами, иногда в пестрых платках. Что думают об этом немецкие мастера, давно работающие на этой фабрике? Там, на этом месте, работал когда-то Ханс Майер, а здесь – Хайнрих Шмид, там Фритц Мюллер, Антон, Георг, а теперь здесь сидят Мария, Феодосья, Евгения, Лариса. Где же те старые товарищи сегодня, если они вообще еще живы? А сами мастера – их тоже, одного за другим, призовут? Кто их заменит? Здесь царствует бессмысленная экономия рабочей силы.

 

Почти все мастера и рабочие-немцы на заводе уже немолоды. Они составляют «резерв». За редким исключением особо ценных молодых специалистов, которые остались на своих рабочих местах, мы встречаем только старшее поколение. Обычная картина: пожилые немцы, и мы, молодые иностранцы.

 

Я уже упоминала, что отношение немцев на заводе к иностранцам было вполне корректным – в 1942 году. Позднее, возможно, это изменилось. Может быть, именно разница в возрасте сыграла здесь вначале такую важную роль. Старшее поколение было более критичным. Это не значит, что на них никак не влияла общая система. Но у них когда-то был шанс более или менее свободного выбора. Проверенные жизнью, эти люди имели больше понимания и сострадания. Интересный факт: на территории рейха большая часть немцев были пожилыми, а подневольные рабочие молодыми. За пределами Германии пропорция была прямо противоположной.

 

Трауте расспрашивает меня, как живут русские девушки, хватает ли им питания в лагере, не грустны ли они. Для того, чтобы хорошо себя чувствовать и не грустить, еды, конечно же, не хватает. Но они мужественны. На этом заводе они живут общей жизнью. Какую школу жизни они успели пройти на своей родине? Комсомол, общественная жизнь в деревне, колхоз... При этом они обладают особой настойчивостью, упорством и у них есть своя гордость. Они смелы, подвижны, могут петь и смеяться. Среди них есть свои шельмы и большие шутницы. Одна из них приводит охранника спортивного зала, пожилого и безобидного человека, в ужас. Однажды она говорит ему: «Ну а вы, господин, здесь столько девушек, наверное, у вас каждую ночь – новая?» Тот в панике пытается опровергнуть подозрение: «У меня?! Никогда! Никогда!!» Такая беспомощная реакция только подогревает желание продолжить шутку, и вот уже остальные вместе с ней хихикают: «Да, да, у господина Н. много девушек, просто об этом никто не догадывается!»

 

Несчастный зовет меня с моей веранды: «Скажите же им что-нибудь! Понимают ли они, что говорят? Понимают, какие это может иметь для меня последствия?» В такой ситуации трудно подобрать правильный аргумент. Я говорю: «Мои дорогие, если охранника обвинят в чем-то подобном – ведь это серьезное обвинение, тут не до шуток – многих из нас тоже схватят и арестуют. Новый охранник может оказаться полицейским, не знающим пощады. Вы действительно этого хотите?» Шутницы сразу замолкают и успокаиваются.

 

Спустя короткий период я временно (опять временно! Мне начинает казаться, что временным здесь является абсолютно все) живу в немецкой семье, глава которой работает в лагере. Веранда, на которой я до сих пор «жила», должна быть отремонтирована: крыша с одной стороны грозит обвалиться. Я собираю свои немногие пожитки и отправляюсь по данному мне адресу. К сожалению, дом находится очень далеко от завода. Трауте совсем не рада моему переселению («Что это за дом? Что ты там должна делать? А эти люди, мы их совсем не знаем, они будут совать свой нос во все твои дела! Мне это совершенно не нравится!») и отправляется вместе со мной. Она перебрасывается несколькими фразами с хозяйкой: «Почти все вещи этой молодой девушки находятся у нас, но знаете, наша квартирка такая маленькая, что, к сожалению, мы не можем взять Барбару к себе, хотя я думаю об этом. Что скажешь, Барбара, тебе здесь нравится?»

 

В этот момент она просто очаровательна. Она задает этот вопрос так, как будто я имею право выбора. Хозяйка явно удивлена. Я остаюсь в малюсенькой комнатке, похожей на кладовку, с кроватью, шкафом и столиком для умывания.

 

После этого Трауте хочет пойти вместе со мной в город. Прежде, чем мы уходим, хозяйка ставит нас в известность о том, что она как раз занимается уборкой урожая. В саду растут три абрикосовых дерева, и фройляйн (я) наверняка ведь захочет помочь? Трауте мгновенно отвечает, что это, конечно же, очень полезно для здоровья – работать на открытом воздухе, но фройляйн непременно должна регулярно заниматься немецким языком, чтобы стать хорошей переводчицей. Она, Трауте, сама будет строжайше следить за процессом моего обучения. Именно так она и сказала – строжайше следить (strengstens ueberwachen). Мне стоило немалых усилий оставаться при этом серьезной. Они продолжают говорить, но теперь на диалекте, которого я почти не понимаю. Что-то о знакомстве мужа Трауте с высокопоставленными персонами, об ответственности за молодежь и т.д. Когда мы оказываемся на улице, Трауте произносит: «Надеюсь, что это ненадолго. На веранде все-таки было лучше. Будь осторожна, если она начнет задавать тебе вопросы. Например, если она спросит, полячка ли ты, отвечай: „Я из Галиции“. Ты знаешь, любопытство таит в себе иногда опасность. Спать здесь ты можешь, но после работы приходи к нам. Надеюсь все-таки, что это ненадолго.»

 

Я въехала туда 21 августа. Мне приходилось вставать в 5 часов утра, чтобы успеть на работу. Это действительно продолжалось недолго. Случилось так, что неделю спустя мне пришлось оставить этот дом.

 

Стать блондинкой (июнь 1942)

 

В один из моих приходов я сижу рядом с Трауте, пока она выполняет свою рукодельную работу. Какое-то время она молчит, погруженная в себя, потом смотрит на меня и произносит: «Барбара?» – «Да?» – «Барбара, ты похожа на еврейку». Она произносит эти слова абсолютно нейтральным тоном, без всякого выражения, как можно было бы сказать: ты похожа на одну мою знакомую.

 

И вот это сказано. В первый и последний раз за время моего пребывания в Нюрнберге я услышала слово «еврейка», относящееся ко мне. Я уже слышала это слово до того, как попала в Нюрнберг, и еще чаще потом, когда из Нюрнберга уехала. Спустя несколько десятков лет, находясь далеко от этого города и вообще не в Германии, я еще не раз буду сталкиваться с остатками нацистской идеологии. В городе «Нюрнбергских законов» и «Штурмовика» я оставалась (почти!) незамеченной. Только один человек одарил меня пристальным вниманием, и это была Трауте.

 

Сперва я никак не реагирую на замечание и смотрю на нее с некоторым равнодушием.

 

«Так похожа? Я в этом не виновата».

«Мне это все равно», – говорит Трауте.

 

Мы разговариваем совсем о других вещах, но Трауте все время о чем-то думает и наконец замечает: «Нам нужно будет кое-что сделать, чтобы это не так бросалось в глаза и ты была больше похожа на остальных».

 

Вернувшись в лагерь, я прошу выдать мне немного перекиси водорода и щедро увлажняю этой жидкостью свои волосы. При этом я вспоминаю, как однажды ночью мама, думая, что я сплю, в отчаянии разговаривала сама с собой и говорила о «своих», о таинственной «швабской семье». Одной из произнесенных ею коротких фраз было: «Нужно было быть блондинкой, носить прическу Гретхен!» Быть блондинкой? Очень хорошо! Мне известно, как это делается.

 

После трех дней такой «обработки» и щедрой помощи солнца – погода стояла великолепная – на моей голове получилось что-то, напоминающее копну сена. С этой копной я появляюсь сначала на своем рабочем месте, потом – у Трауте. Открыв мне дверь, она восклицает: «О боже, боже, боже! Что же ты с собой сделала?!» Я пытаюсь придать делу легкую, шутливую форму: «Что, разве я теперь не похожа на Марлен Дитрих?» – «Господи, да что мне делать с этой Марлен? Так это нельзя оставить! Надевай на голову платок и приходи в субботу, сразу же после работы, ко мне!»

 

В субботу мы идем с Трауте к ее парикмахеру, в маленький салон на Ludwigstrasse. Похоже, все работники салона хорошо знают Трауте. Меня доверяют одной из работниц, блондинке с моцартовской косичкой. Она смеется, слушая мою историю с перекисью, и говорит, что видала худшее. Трауте уходит. Спустя полтора часа я смотрю в зеркало и восхищаюсь парикмахерским мастерством.

 

«Не нужно ничего платить, все улажено. Фрау Цэе мне все рассказала. Приходите ко мне, я покажу вам, как правильно осветлять волосы. Только никогда не приходите в дни праздников, и только тогда, когда в салоне есть я!»

 

В лагере никто не замечает разительной перемены, произошедшей со мной. Тем лучше. Только одна из женщин коротко бросает: «Очень хорошо, теперь ты выглядишь как полагается».

 

К девушке-блондинке в парикмахерский салон я попадаю еще трижды. Последний раз в июне 1943 г. Она очень грустна, беспокоится о своем муже, который воюет на русском фронте. В августе у нее должен родиться ребенок.

 

К тому времени я была уже очень далеко от этого парикмахерского салона и, так как я не могла больше осветлять волосы, я выкрасила их в каштановый цвет (других цветов и не было).

 

В Нюрнберге тогда начался период частых воздушных атак.

 

Deutsch или Deitsch?  

 

Теперь я почти регулярно отправляю письма маме. Ее ответы, всегда короткие и полные жалоб, приходят на адрес Трауте. В одном из своих писем я прошу маму, которая ведь так хорошо говорит по-немецки, написать несколько строчек Трауте.   

 

Приходит ответ, Трауте читает его. Мне ужасно интересно, что она скажет и что написала ей моя мама. Но Трауте молчит, задумавшись и перечитывает письмо еще раз.

 

«Письмо хорошо написано?» – спрашиваю я.

«Да, у твоей мамы хороший почерк!»

«Нет, но оно понятно написано? Мама пишет на хорошем немецком?»

Трауте отвечает не сразу. «Да, я поняла все, что она хотела сказать.» Видя, как нетерпеливо я жду продолжения, она добавляет: «Ну да, есть люди, которые так разговаривают».

«Это диалект?»

«Да, назовем это так. Напиши маме, пусть она лучше пишет мне на польском, а ты будешь переводить. Это будет хорошим упражнением для тебя».

Мамин немецкий оказался очень плох, это очевидно. Как такое возможно? Может быть, она забыла многое, долго не общаясь со «своими»?

Казерна на Regensburger Str., Reichsarbeitsdienst, с 1940 г. – лагерь для подневольных рабочих. Фото 1935 г.

Идиш, который я столько раз слышала, я принимала за немецкий, только немножко измененный, как менялся и польский в разных уголках страны. То, что идиш является самостоятельным отдельным языком, я узнала значительно позже. Тогда мне и стало понятно, что мама выросла в окружении, в котором говорили на идише. Возможно, она изучала немецкий в школе. Но когда она говорила или писала, то спонтанно употребляла определенные разговорные формы из идиша и использовала типичный для идиша порядок слов. Во время войны эта манера разговора была в тысячу раз опаснее, чем полное незнание немецкого языка. Те немногие «не-арийцы», которые попали на принудительные работы (что было для них шансом на выживание), тщательно скрывали свое знание немецкого языка, чтобы еврейский выговор их не выдал.

 

Письма моей мамы очень печальны. Владелец квартиры, в которой она снимает комнату, дал четко понять, что скоро она должна выселиться. Уже теперь ей едва хватает денег, чтобы заплатить за комнату.

 

Эти новости я кратко передаю Трауте, которой известно, что у меня нет денег для помощи маме и что посылать наличные деньги почтой запрещено. У Трауте пока нет никакой идеи, как можно было бы помочь маме. В любом случае я должна продолжать контактировать с ней. А там – Трауте обещает что-нибудь придумать. 

 

Праздник урожая (28 – 29 августа 1942)

 

Позднее лето. Погода прекрасная, урожай уже снят. Есть ли здесь праздник урожая – Erntedankfest? Трауте говорит, что до войны это был большой праздник, а сейчас о праздниках приходится мало думать. Но урожай был хорошим. Земля была такой теплой, и стены города тоже. Если бы не война, жизнь была бы просто прекрасной.

 

На севере Германии, в Гамбурге, бомбы падают, как дождь. В Нюрнберге об этом мало говорят, но то и дело слышны названия городов, масштабы разрушения, количество обездоленных.

 

До сих пор Нюрнберг не подвергался крупным воздушным атакам. Можно было спокойно спать, если не было желания любоваться ночным августовским небом. Но в одну из таких ночей началось уничтожение Нюрнберга. В 10 часов я, как обычно, отправляюсь в кровать. Сначала я никак не могу заснуть, потом, задремав, где-то в полночь внезапно просыпаюсь от странного предчувствия. Будто сейчас начнется гроза. Слышу, как разговаривают хозяева – они тоже не спят. Спустя несколько минут начинают выть сирены. Тревога! Хозяйка стучится ко мне. Я вскакиваю и одеваюсь.

 

Мы забираемся под лестницу, в самый низ, я, хозяин, хозяйка и их сын. Подвала в доме нет. Вскоре начинается сущий кошмар: сверкание зенитных огней, глухие удары. Земля трясется, дрожат стены, дребезжат стекла, вой сирен заставляет втянуть голову поглубже в плечи. «Фройляйн, – говорит хозяйка в один из моментов, когда кажется, что все уже успокоилось, – вы ведь уже переживали такое, там, у вас дома?» Я думаю о  немецких бомбах, обрушившихся на Варшаву в 1939 г. Меня не было в Варшаве в те дни, но я много слышала об этом. Думаю о бомбах, упавших на Львов, о взрывах при уходе российских войск. Мой опыт в таких делах невелик, но будет, судя по всему, еще расширяться. Сухо и с неприязнью я отвечаю: «Да...» – «Сколько же это может продолжаться?» – «Иногда целую ночь. Или дольше» – отвечаю я с еще большей неприязнью. «О Господи, господи!» – стонет хозяйка в тот момент, когда снаружи вновь доносится грохот. «Это» длится около полутора часов, наконец потихоньку стихает. Мы остаемся под лестницей до половины третьего ночи, когда звучит сигнал прекращения тревоги.

 

На улице ничего не видно. На западе алеет небо, в других направлениях оно черное. Время от времени на черном фоне видны красные вспышки. Воздух пахнет гарью. Это новый, до сих пор незнакомый запах.

 

Спали ли мы после в ту ночь? Не помню. В любом случае, около 6 я уже была в пути на работу. Сперва я не заметила никаких следов бомбежки. Ближе к фабрике то тут, то там валялись груды осколков. Стекла окон полопались. Всюду шла активная уборка, Ordnung muss sein, но осколки все еще продолжали хрустеть под ботинками. В то время я ничего еще не слышала о «Хрустальной ночи». Сама того не зная, я пережила ее полновесное эхо, ее возвращение. Еще много хрустальных ночей с осколками, обломками и огнями предстоит пережить Нюрнбергу.

 

Некоторые были вынуждены приехать на фабрику в это утро на велосипедах: трамваи не ходили. Несколько человек опоздали. О прошедшей ночи разговоров не было, да здесь и не было принято разговаривать во время работы. Только проходя мимо группы полячек, я слышу: «Если бы можно было дать знак тем, пролетающим наверху! Знак, что мы здесь. Я уверена, среди них были наши...». Позднее мы узнали, что она не ошиблась: в британской армии было несколько польских дивизий.

 

После работы я бегу на Gostenhofer Schulgasse: никого. Дальше, в город. На Ludwigstrasse стоит внушающее ужас здание полицейского президиума: этой ночью ему досталось, идет работа по вставке новых окон. Повсюду высятся груды сметенных в кучу осколков. Крыша церкви Св. Елизаветы обтянута брезентом, перед входом – битое стекло. Идет уборка. Устанавливают ограждения. Церковь Святого Лаврентия кажется совсем нетронутой... Но тут я сворачиваю в сторону рыночной площади и вижу крепость: часть крыши покрыта брезентом. Дальше, на рыночной площади, повсюду лежат кучи мусора и щебня. За церковью Св. Марии был пожар: пахнет гарью. Сгорели несколько домов.

 

«Прекрасный город» превратился в военный ландшафт, как и многие другие города, как Варшава, как маленькие беззащитные городки и деревушки Восточной Европы, через которые прошла война. Существует ли где-нибудь на земле место, где можно жить в мире и покое? Этому красивому городу, о котором я собиралась после войны рассказать Ленке, грозит гибель. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Еще немного и я начну оплакивать тебя, так, как я оплакивала наши города и деревни! Нацистский фарс со всеми его ужасами меня не касается, я мало знаю о нем – мне это еще только предстоит узнать, но твоя красота, пусть и поруганная, принадлежит миру людей, человеческому миру.

 

Ленка смогла бы понять меня. Она разделяла мою любовь к красивым городам. У нас был общий альбом, на первую страницу которого мы наклеили вид на Львов. Иначе и быть не могло! Хотя Ленкина мама мечтала о Вене... У нас было собрано уже много открыток, Севильи и Гренады, Неаполя, Флоренции. Где он теперь, этот альбом? Я должна буду рассказать Ленке о прошедшей ночи.

 

Внезапно мне вспоминается последний год в школе, 1939, когда уже шли разговоры о возможной (и конечно, несущей победу) войне с Германией. Нас обучали наивным средствам защиты в случае воздушной атаки, обращению с противогазом, обклеиванию окон полосками бумаги. Как мы веселились! Ленкина мать тогда уже вся тряслась от страха, но мы потешались до тех пор, пока и она не начала смеяться вместе с нами. «Да представь же себе, мама, маленькая бомба падает на нашу школу! Все тетрадки с нашими ужасными оценками и ошибками взрываются, ну и запах пойдет от них!» Нам было по 14 лет.

 

Где теперь Ленка, которую я видела последний раз бегущей по узкой улочке и прокричавшей мне: «Уходи!»?

 

Я возвращаюсь на Gostenhofer Schulgasse. Трауте уже вернулась. Ханс на работе, у него ночная смена. Трауте была в деревне, у родственников. Ночью все население деревни собралось на холме и смотрело, какое представление разыгрывается над Нюрнбергом. Трауте думала в это время о Хансе – он дежурил на заводе в отряде противовоздушной обороны – и обо мне. «Видишь, это те же самые, которые приезжали сюда, как туристы, восхищались городом, кричали „its wonderful“! Ну что за несчастье, эта война!» Сегодня ей снова нужно уходить, но в воскресенье я должна придти к ним. «Приходи, Барбара, приходи к обеду! Я привезла овощи из деревни!»

 

В доме, где я временно живу, меня ожидает большая новость: семьи, потерявшие минувшей ночью целиком и полностью свое имущество, должны быть пристроены. Хозяевам придется потесниться. Естественно, я должна освободить маленькую комнатку, которую занимаю. Все равно это было всего лишь временно, понимаю ли я это? Да, я очень хорошо понимаю! Я даже рада такому повороту событий. Хозяйка очень удивлена моей реакции. Мне следовало бы выразить хоть какое-то сожаление, но я показываю хороший пример, молниеносно собрав свои вещи и предоставив комнату другим. Завтра, после работы, я отправлюсь туда, куда меня пошлют.

 

В воскресенье я обедаю вместе с Хансом и Трауте. На обед – вкусно приготовленные овощи, рядом со мной сидят милые моему сердцу люди. Можно было бы подумать, что в мире все в полном порядке и я, счастливица, нахожусь в гостях у добрых дядюшки с тетушкой. Предыдущая ночь отступает в прошлое, о ней не вспоминают. Я отваживаюсь задать Трауте вопрос – видела ли она следы разрушения в городе? «Совсем мало. Не пойду же я глазеть на улицы. Помочь тут я все равно не могу, у меня нет времени». «Завтра об этом напишут в газетах» – говорю я. Трауте пожимает плечами: «Через неделю, не раньше, можно будет об этом прочитать». И добавляет: «Это не так-то просто – определить масштаб повреждений».

 

Ночь, когда Нюрнберг первый раз был подвержен крупной бомбардировке, была последней ночью существования еврейской общины в Д., в городке, где жила Ленка. Возможно, и во многих других городах. О том, что произошло этой ночью и наступившим днем, я узнала только год спустя.

 

В тот понедельник, 31 августа, я встала в 5:30 утра, попрощалась с хозяевами и отправилась на работу.

 

В тот понедельник, 31 августа, в 4 часа утра в маленьком городке в Галиции группа так называемой «Judenpolizei» шла в направлении старого еврейского кладбища, дорогой, которая  была мне очень хорошо знакома, и Ленке тоже. Жители домишек по обеим сторонам улицы слышали топот марширующей группы и видели из-за задернутых занавесок, как мужчины несли лопаты, колья и ящики с военной аммуницией. Позднее были слышны выстрелы, доносящиеся с рыночной площади. Евреев выгоняли из их домов. Старых, больных и младенцев убивали на месте, порой немыслимо жестоким образом.

 

Солнце стояло уже высоко, когда толпу полумертвых от страха людей согнали в одну большую колонну. Толпа состояла из местных евреев, и евреев, собранных из округи. В первую очередь сгоняли врачей (среди них находился доктор Н., лечивший меня в детстве), адвокатов (среди них – отцов моих одноклассниц), простых служащих и когда-то богатых торговцев, и остальных – хасидов в черных плащах, семьи с детьми. Молодые девушки с песней шли на смерть. Другие стонали, кричали, дети плакали. Председателя общины несли на носилках. Раввин громко молился и говорил о расплате за грехи.

 

На кладбище всех заставили раздеться и ждать голыми под жгучим августовским солнцем, пока будут готовы могилы. Дети вопили, страдая от жажды. Ближайшие дома находились примерно в 500 метрах от кладбища. Крики с кладбища будут слышаться их обитателям на протяжении всей их жизни.

 

К 4 часам дня ямы были готовы. Людей заставили встать у края, в них стреляли и они падали в готовую могилу, дети, взрослые, один за другим, среди них живые. Не все получили право на спасительный выстрел. Так их закопали – около 3000 человек.

 

Клара, Хела, Эрна, Рела, Минка, Леа, Рита. А Ленка? Мне так и не удалось выяснить, что с ней стало. Ее родители были в этот день уже давно мертвы. Отец, доктор В., был отправлен поездом вместе с другими людьми медицинских профессий – якобы на работу. Ему сообщили, что вскоре после того, как он вышел из дому, его жена была убита – светловолосая Фанни, мать Ленки, профессор немецкого языка, та самая, которая так боялась войны. Узнав об этом, доктор В. покончил с собой. У него была ампула с цианидом. Удалось ли Ленке спастись? Или она осталась в еврейском квартале в Д.? О ней не осталось никаких следов.

 

(продолжение следует)

 

Пер. с нем. Ольги Гриневой

Фото из городского архива Нюрнберга