Это было в Нюрнберге

 

Барбара ОСТИН

КАМЕННАЯ РОЗА

документальная повесть*

 

* Продолжение. Начало см. в № 1 7.

 

Трауте и политика

 

С супружеской четой Цэе я никогда – что было само сoбой разумеющимся – не разговаривала о текущих политических событиях. Как они воспринимали происходящее в стране, что думали о системе, которая день ото дня крепла, о войне? Я могу только догадываться: мне кажется, они принадлежали к людям, внутри которых скрывается тихий бунт, мятеж. Таким людям известно, что у них есть единомышленники. Несмотря ни на что, они остаются верными себе. По их мнению, это является лучшим способом сопротивления всему, с чем не мирится душа, пусть даже в каких-то маленьких, повседневных делах.

 

Если бы в то время я была немного постарше, мои наблюдения могли быть более зрелыми и серьезными. Некоторые сцены запомнились мне, тогда семнадцатилетней девушке, лишь потому, что казались смешными. Сегодня они как нельзя лучше выводят на свет внутреннюю позицию Трауте. И вот один из примеров.

 

Халали (июль 1942)

 

В том, что называется «Deutscher Gruss», мы, жительницы лагеря для подневольных рабочих, вначале не можем разобрать слов, хотя не раз слышали эти выкрики в начале нашего пребывания в Нюрнберге. Сперва мы не могли разобрать имени Гитлера в этом приветствии, ведь оно произносилось всегда очень быстро и особенными, гортанными звуками. «Что они там говорят, – спрашивает одна, – ты слышишь?» – «Что-то вроде „халло“ или „халла“?» – «Нет, звучит как „халлила“». Другая девушка находит свое объяснение: «Они поют песню со словами „хайли, хайло, хэйла“. Солдаты пели ее, я сама слышала. Наверное, это какое-то особое старогерманское выражение». Мне же вспоминается при этом охотничий клич «халали».

 

При следующей возможности я спрашиваю у Трауте: «Как люди здесь приветствуют друг друга? Что-то, похожее на „халли“» – «Ты имеешь в виду Heil Hitler? Так приветствуют друг друга люди, которые... которые занимают определенный пост и принадлежат партии. Это приветствие имеет свое название – „Deutscher Gruss“. Но у нас можно и просто говорить: „Gruss Gott“». – «А мне показалось, это похоже на охотничий клич – „халали“». – «Что ж, теперь ты знаешь, что это такое.» – «Guten Morgen, guten Tag, gute Nacht, auf Wiedersehen – как можно сказать еще?» – «Ах да, ты можешь еще просто говорить – „bis Morgen“ или „Tschuess, Traute“».

 

Чуть позже, едва сдерживая смех, Трауте спрашивает меня: «Что ты там расслышала? Халали? Никому об этом не рассказывай – надо же, охотничий клич!»

 

На самом деле это был призыв к охоте.

 

Прекрасная полячка

 

По радио передают концерт по заявкам. Объявляются названия разных песен. Трауте прислушивается к одному из них и говорит: «Сейчас ты поймешь, что мы не настроены враждебно против Польши. Войны были всегда, как и эта война, но кому это нужно? Во всяком случае, простые люди не хотят войны. Это песня об одной красивой полячке, – Трауте тихонько напевает: «...а прекрасней всех была полячка». Мы ждем. Наконец, звучит песня, о которой говорит Трауте. Она начинается с перечисления красавиц со всего света. Певец доходит до креолки. «Слушай внимательно!» – шепчет Трауте. «... но прекрасней всех была...» – ах нет, певец поет что-то совсем другое: «...красавица из Вены!..» Одного слога певцу не хватает и он вынужден растягивать слова, а вот кто является красавицей, определяет сегодня пропаганда Геббельса. Я об этом пока ничего не знаю, мне только смешно. Трауте с раздражением передразнивает певца, как он растягивал слова. Она пытается исправить ситуацию: «Они изменили слова, сейчас в моде Вена, Вена да Вена. А раньше эту песню пели так, как я сказала: прекрасней всех была полячка, а потом слова о Марушке». «Марушка? Скорее, это русское имя. Полячку звали бы Марыней» – я поправляю Трауте, но ей, похоже, достаточно радио на сегодня, и она выключает его.

 

Идиот (не Достоевского)

 

И Трауте, и Ханс любили посмеяться, у них обоих было хорошее чувство юмора. Мне только казалось, что им не часто предоставлялась такая возможность. Без моего на то согласия я внесла сюда некоторое равновесие, особенно вначале, когда мой немецкий оставлял желать лучшего.

 

Это было примерно в июле 1942 г. Я жила тогда еще в лагере на Лангвассере и хотела рассказать о новых рабочих, прибывших в лагерь. Среди прибывших было достаточно девушек, твердо уверенных в том, что их немедленно отправят обратно домой, если обнаружат у них какую-нибудь болезнь. Поэтому в лагере распространилась прямо-таки эпидемия эпилептических и нервных припадков. Трауте прекрасно понимала этот феномен и была полна сострадания. Она понимала, что девушек не признают больными. Они действительно были больны – тоской по дому, отчаянием. Но их театрально разыгранными приступами весьма заинтересовался один из охранников, тот самый, который сопровождал наш поезд и всех хотел пристрелить. Он и теперь шнырял по лагерю, всегда вооруженным, и полагал, что он должен быть в курсе всех событий. Он нередко заявлялся в санитарную часть, иногда прихватывая с собой еще одного охранника, и давал глупые комментарии. Когда я об этом рассказала, Ханс не на шутку рассердился: «Вот уж ему там совершенно нечего делать, нужно было сразу выставить его за дверь! В следующий раз зовите сразу же начальника лагеря! Этот охранник, он же идиот! Вы понимаете, что значит „идиот“»?

 

Я хотела ответить, что понимаю значение слова – почти на всех языках оно звучит совершенно идентично, и выдала: «Идиот? Да, это же слово интернационально!»

 

Трауте и Ханс долго смеялись над столь интернациональным течением в человечестве. Если бы они не обладали столь развитым чувством юмора, мне кажется, наши отношения были бы гораздо более поверхностными.

 

Ария Зибеля

 

Они были сестрами, такими же бледными, как и остальные, идя на работу или возвращаясь в лагерь. И все-таки их нельзя было не заметить. Они принадлежали другому миру и были из другого времени. Обеим было уже около 50, и это было первым, что отличало их от большинства других. В их советском окружении они должны были еще больше бросаться в глаза. Их осанка, посадка головы, походка, лица, напоминающие портреты, нарисованные в 16 веке, во всем этом чувствовался дух старой России. Они были дамами из царского общества, их место было в салоне, среди высшего света. Даже здесь, в простой и бедной одежде, чувствовался их стиль, которому подчинялись мельчайшие детали. Простая пуговица на их воротнике казалась драгоценной брошью.

 

Уже не помню, как я с ними познакомилась. Они жили в отдаленном бараке и знали, что я полячка. Однажды они сказали, что хотели бы со мной поговорить. Мы нашли спокойное местечко, где, сидя на земле, могли общаться друг с другом. Их очень обрадовали мои слова о том, что я читала книги Толстого и Мережковского в переводе на польский и как мне понравились эти произведения. Достоевский тогда еще не был мне знаком, но они настояли на том, что я обязательно должна прочесть его. Потом они рассказывали о своей жизни: в молодости они жили и в Москве, и в Санкт-Петербурге. Семьи у них не было – члены семьи во время революции были убиты или высланы. Сестры выжили, но это было нелегко. На работу в Германию они записались добровольно, в надежде таким образом покинуть СССР.

 

Старшая, невысокая блондинка, почти седая, до революции была певицей, а после пела в народных хорах. Младшая работала на фабрике одежды. Они немного говорили по-немецки, достаточно для того, чтобы вести светские беседы. Французским они владели в совершенстве, французский, о да, и французская литература, они всегда ее любили.

 

После приезда в Германию их ждало страшное разочарование. Никто не желал слушать их объяснения. В первые же недели они заболели, потом, до конца не выздоровев, были посланы на тяжелую работу. Жизнь в бараках и рабский труд разрушили их последние надежды.

 

«Нам так хочется хоть раз выйти погулять, увидеть город! Когда мы ехали в больницу, то видели столько прекрасного, настоящую декорацию к опере „Фауст“ Карлоса Гунода», – сказала та, что была когда-то певицей, и я отлично ее поняла, так как и мои первые впечатления были такими же. Этот город казался сказочным миром из первой части «Фауста». «В „Фаусте“ я пела арию Зибеля...» – она начала приглушенным голосом напевать: «Расскажите вы ей, цветы мои...» Этого текста у Гете нет, только в опере. «Если бы вы только видели, как Шаляпин играл Мефистофиля и пел, просто божественно!» – «Божественно, Мефистофиля? – спросила я, – скорее, адски?» Это было моей попыткой свести к шутке воспоминания об их потерянном мире. Также, как разговор когда-то с Хансом, сопровождающим наш поезд в Германию, этот разговор был совершенно нетипичным для той ситуации, того окружения.

 

«Вы не могли бы дать нам совет? У нас совершенно нет сил, у сестры больной желудок. Можно ли здесь найти понимающих людей? Неужели мы должны распроститься с последней надеждой и сожалеть о том, что она вообще была? Мы так надеялись, так надеялись...» Они должны были уходить, ведь завтра в 5 часов утра нужно на работу.

 

На следующий день я подошла к начальнику лагеря и рискнула задать вопрос: «Что можно сделать для двух женщин, которые слишком слабы, чтобы в их возрасте выполнять тяжелую работу? Для женщин, которые к тому же еще имеют хорошее образование?» Начальник дико захохотал: «А, эти две старухи? Они уже однажды жаловались. Нас это совершенно не касается, пусть говорят с директором завода!» Спустя день я попробовала поговорить с другим начальником, но и тут меня постигла неудача: «Нас это не касается. Пусть ищут другое место в DAF (фирма Deutsche Arbeitsfront. – Прим. перев.) или посылают прошение на биржу труда – откуда мне знать!»

 

Может быть, это был шанс? При следующей же возможности я рассказываю об этом обеим дамам. Они в восторге. До сих пор такая идея не приходила им в голову, нужно немедленно заняться этим! Я достаю бумагу, и в течение двух-трех следующих встреч мы составляем письмо в главное бюро DAF в Нюрнберге. Я достаю конверт, марку и собственноручно бросаю письмо в почтовый ящик.

 

Вскоре обе сестры приходят ко мне. Был вечер, и прежде всего они проверили, одна ли я. Потом протянули мне сверток. В нем я нашла костюм: кофту и юбку из прекрасного натурального льна и с великолепной вышивкой. Они не захотели ничего слушать и мне пришлось принять подарок, иначе они бы очень огорчились. После этого они сразу исчезли из моего барака. У них снова появилась надежда, но надолго ли? Эти вещи, без сомнения, были самым ценным, что было у них, и я получила это в награду за составленное письмо и подаренную робкую надежду.

 

Я была совершенно уверена, что у меня еще долго не будет возможности носить такую красивую одежду. Кроме того, у меня не было уверенности, действительно ли я хочу ее носить. Поэтому я отнесла вещи на виллу «Windschief» к другим своим вещам, которые хранились у Трауте. Когда однажды я развернула сверток, Трауте потеряла дар речи: «Какая прелесть!» Я рассказала ей о двух дамах и об арии Зибеля. Она слушала, гладила лен и восхищалась вышивкой. И тогда я сказала, что дарю эти вещи ей. «Если бы не вы и дядя Ханс, я бы тоже сегодня была в отчаянии и потеряла надежду, как эти сестры.» На какое-то мгновение Трауте снова потеряла способность говорить. «Детка, ты это серьезно? Ты знаешь, сколько стоит такой костюм?»

 

В моем детстве я привыкла к вещам, сделанным и вышитым вручную. Они относились к повседневности. «Если эта русская вышивка имеет большую ценность, то вы тем более это заслужили, Трауте, потому что вы способны оценить это.»

 

К сожалению, мне не довелось больше увидеть обеих сестер. Я не решалась спросить о них, чтобы не привлекать внимания. Достаточно было того, что они так разительно отличались от остальных. Если они получат какой-либо ответ, думала я, то сообщат мне.

 

Они были другими, не как большинство, которое никогда не слышало оперы «Фауст», не говорило ни по-немецки, ни по-французски и не имело надежды на лучшую жизнь на Западе.

 

В один из субботних вечеров я услышала тихое пение за одним из бараков, сопровождавшееся ритмичным топотом. Группа женщин из этого барака стояла в кругу, пела и выбивала ритм ботинками. В середине танцевала девушка, самая молоденькая из всех, худая, не самая красивая, но со смеющимся, бледным лицом. Она танцевала на легких ногах, ее тонкая косичка болталась за спиной. Она порхала, как полевая куропатка в клетке.

 

В нашем учебнике по латыни была картинка, изображавшая римскую скульптуру. Подпись гласила: «sclavus saltans»: танцующий раб. 

 

Знатная дама (начало 1943)

 

Мы с Трауте идем в город. По-видимому, это был субботний вечер, в другой день у нее бы не было времени.

 

Примерно в середине Karolinenstrasse мы встречаем элегантную даму, которую сопровождает молодой, такой же элегантный лейтенант. Трауте приветствует ее – свою хорошую знакомую, которую она уже давно не видела. Они беседуют друг с другом. Дама очень счастлива, что ее сын наконец-то приехал в отпуск. Трауте говорит, что девушка, которая стоит рядом с ней, полячка. Она приехала на принудительные работы на поезде, который сопровождал Ханс: «Нам действительно повезло, что именно Ханс сопровождал этот поезд и мы познакомились с Барбарой. Она говорит по-немецки и работает переводчицей, в том числе с русского и на русский.»

 

«Как должны быть счастливы приехавшие оттуда люди, что они не должны больше жить среди русских, – говорит дама. – Это замечательное совпадение, что мы встретились, потому что мне как раз нужна переводчица. У нас русская домработница, мой муж позаботился о том, чтобы у меня была помощница, и к нам попала эта русская девушка. Она хорошо выполняет свою работу, чистоплотна, послушна, мне не в чем ее упрекнуть, только она постоянно печалится и плачет, и плачет, и я не понимаю, почему! Она здорова, у нее есть все, что нужно, но она плачет и плачет, как будто с ней нехорошо поступили, это так раздражает! Я думаю, раз уж эта девушка говорит по-русски, она могла бы с ней поговорить, чтобы я поняла наконец, в чем тут дело!»

 

Трауте отправляется делать покупки, молодой офицер – навестить своих друзей, а я иду домой к этой даме. Это недалеко, может быть, Adlerstrasse или Kaiserstrasse. Элегантный дом с весьма презентабельным подъездом, на втором этаже – ухоженная квартира с антикварной мебелью. Длинный коридор оканчивается малюсенькой комнаткой возле кухни. Такие комнатки для домработниц можно увидеть во всем мире, во Львове, Краковe, Париже. Комната узка, окошко в прихожую пропускает мало света, но это ничего, так как повсюду в мире домработницы проводят очень мало времени в своих комнатах, когда светит солнце. Узкая кровать, шкаф, маленький столик. Голые стены. В других местах я видела такие комнаты всегда с фотографиями, открытками и вырезками из газет на стенах. Здесь – ничего. На столе – гора белья, которое требуется зашить перед глажкой.

 

В центре комнаты я вижу молоденькую девушку в голубом фартуке. У нее красные, заплаканные глаза, это правда. Она кажется напуганной, я улыбаюсь ей и говорю, что я полячка, но говорю по-русски, и что я пришла, потому что дама беспокоится и хотела бы знать, почему она плачет и печалится. «Я не печалюсь» – возражает девушка.

 

«Что она сказала?» – спрашивает дама. – «Что она не печалится.» – «Это же неправда! Скажите ей, что это неправда!»

 

Разговор будет непростым. Я поворачиваюсь к девушке: «Дама видит, что вы плачете. Она хочет знать, почему.» Девушка не отвечает. Дама проявляет нетерпение: «Почему она не отвечает? Она понимает, о чем ее спрашивают?» Девушка кивает. «Ну так почему же она не отвечает?» – «Я думаю, она очень стесняется, и так как видит меня впервые...» Если бы эта дама оставила меня на одну минуту с девушкой наедине! Но как знатной даме объяснить это?

 

«Стесняется? Она здесь уже пять месяцев, и все еще стесняется? Нет, нет! Спрашивайте еще! Ей здесь плохо?» О милостивая дама, что за вопрос! «Вы себя здесь плохо чувствуете?» – спрашиваю я и вижу, что девушка еще больше пугается. «Nein, hier ist alles gut, alles gut!» – прилежно отвечает она на немецком. Дама становится все более нетерпеливой: «Этого мне только и не хватало, чтобы она жаловалась! У нее здесь все есть – комната, питание, работа самая простая. У нее все это было в России, среди коммунистов? Спросите ее, спросите же ее!»

 

Я делаю все, чтобы сформулировать этот вопрос не в столь дерзкой форме. «Дама полагает, в России жизнь очень тяжелая, много лишений, а тут у вас все есть. Ей хотелось бы, чтобы вам было хорошо...» – «Да, да!» – подтверждает девушка слишком усердно, а я ей помогаю: «Она все очень ценит, она довольна!» Милостивая дама, там, в России она и остальные тоже должны были быть всегда довольны. Она к этому привыкла. Об этом даже поется в гимне СССР: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек...» – «Ну так! Если она довольна, то почему она все время плачет? Моя подруга, фрау Н., к ней тоже направили такую девушку. Вы должны были видеть, как она была поражена, что у нее будет своя комната, еще более маленькая, чем эта! Когда она увидела свою рабочую одежду и фартук, она смеялась от счастья! А эта... Добейтесь от нее ответа, я должна непременно выяснить, в чем тут дело!»

 

Милая дама, причина, похоже, слишком проста, чтобы вам ее понять. Я приближаюсь к девушке и шепчу ей: «Тоска по дому? Не с кем поговорить, да?» Дама не поймет этих слов, но по крайней мере русская должна знать, что полячка кое-что поняла. Мои слова приводят к тому, что девушка резко отворачивается и всхлипывает.

 

«Видите, – дама празднует свой триумф, – и вот так всегда, теперь вы сами увидели! Ведь это невозможно спокойно вынести!»

 

Я хочу положить руку на плечо девушке, но она отодвигает его. Она уже не всхлипывает и вытирает слезы. Теперь она произносит твердым голосом: «Я обещаю больше никогда не плакать, я обещаю это. Переведите!» – «Что она говорит, что она говорит?» – дама почти в истерике. Пока я перевожу, девушка смотрит своей хозяйке прямо в глаза и кивает. Потом она говорит по-немецки: «Ich nicht weinen. Nicht mehr weinen, Schluss!»

 

«Вот как? – дама немного разочарована. – Хорошо, но почему она до сих пор плакала, ей чего-то не хватало?» – «Ничего, – возражает девушка. – Совсем ничего. Я больше не буду плакать. Это было... я не знаю, почему. Все, хватит!»

 

Я почти ощущаю ее внутреннее напряжение, эту победу, причиняющую боль, над собственным одиночеством, над полным отсутствием каких-либо перспектив и простого человеческого тепла. Мне удается сказать ей несколько теплых слов. Я так хочу избавить ее от страха, причиненного этим допросом, но вот я уже выхожу вместе с дамой в коридор. Дверь за нами захлопывается. С этого момента девушка будет вести себя именно так, как этого хочет знатная дама.

 

«С ней все в порядке, – пытаюсь я убедить хозяйку, – просто это...» – «Что это было?» – «Временная слабость.» Как я горжусь собой, что мне вовремя пришло в голову это прекрасное, благородное объяснение! Дама озадачивается: «Слабость, говорите? Вы думаете, она сказала вам правду?» – «Да, я уверена. Ей нечего скрывать. Может быть, иногда она скучает по своей матери, она еще так молода.» – «Нет, ее матери нет в живых, это мне известно!» – «Ну, по семье...» – «Неужели ей здесь не лучше, чем там со своей семьей?»

 

Я уже собираюсь произнести слова «тоска по родине», но одна мысль останавливает меня. Разрешено ли испытывать тоску по России, стране коммунистов? Я на ходу меняю план: «Может быть, там у нее кто-то есть. Какой-то друг.» Имеет ли эта дама какое-то представление о таких вещах, ведь у нее же есть семья, муж, сын! Что она чувствует, когда он на фронте?

 

И действительно, похоже, что дама наконец-то удовлетворена. Она широко раскрывает глаза и восклицает: «Вот именно, вот именно, я так и думала: все дело в каком-нибудь мужчине!» Господи, надеюсь, теперь она не станет мучить девушку расспросами о «мужчине»... Я пытаюсь успокоить ее фантазию: «Если так и было, то теперь все прошло. Она обещает быть прилежной и привыкнет.» – «Вы думаете?» – «Я совершенно уверена.»

 

Трауте я рассказываю об этой истории совсем кратко. Ее первые слова: «Как должна эта малышка тосковать по дому, ты не находишь?» – «Да, но дама ничего в этом не понимает. Здесь не поможет самый лучший переводчик.» – «Но ведь хорошо, что она попросила тебя о помощи, ведь она хотела лучше понять девушку! Это действительно очень благородная дама.»

 

Настолько же благородная, сколько неспособная понять окружающих. Менее благородные дамы понимают других, возможно, без переводчика. Мое счастье, что Трауте не благородная. Но я ей об этом не скажу.

 

(продолжение следует)

Перевод с нем. и фото Ольги Гриневой