Далекое-близкое
Романтическая дорога*
Воспоминания из очень-очень далёкого и сравнительно недалёкого прошлого
* Окончание. Начало в № 5.
рассказ о переселении в другую квартиру
Вот как, с интересом посмотрел на меня первый секретарь с высоты своего роста. Вдруг он опомнился. Впрочем, обратился он опять к отцу, почему мы с вами беседуем в коридоре? Давайте продолжим у меня в кабинете. И распахнул перед нами дверь.
Совещание ещё не началось, из его участников в кабинете сидели пока только двое: директор школы, в которой я недавно начал учиться, Фёдор Иванович Шашурин, и ещё какой-то лысый человек в больших очках с очень толстыми линзами, за которыми его глаза казались неестественно большими.
Вот, Фёдор Иванович, тот самый мальчик, о котором я вас спрашивал, обратился Белоконь к директору моей школы. Сам к нам пришёл. С родителями. И, обращаясь ко мне: В какой школе ты учишься?
В шестой, ответили вместе мама, папа и я.
Ваш ученик, кивнул секретарь горкома Шашурину. Обратите на него внимание. Одаренный мальчик. И сочиняет патриотические стихи. Спасибо, Ной Шимонович, за хорошее воспитание сына.
Мои родители захлебнулись от счастья. Ради этого момента стоило пережить всё: войну, фронт, эвакуацию, голод, холод, бездомье и последнее выселение из новой, впервые в жизни благоустроенной квартиры. Сам первый секретарь городского комитета партии сказал: «Спасибо, Ной Шимонович, за хорошее воспитание сына»! Неповторимый, в полном смысле слова неповторимый миг.
Товарищ Белоконь достал тем временем из верхнего ящика стола газету, развернул её и стал вслух читать:
«ГОЛОС МОСКВЫ. Новая поэма... Разносится голос в эфире,/Звучит над землёй с вышины./То голос прекраснейшей в мире/Великой советской страны./В Америке ночь ещё длится,/И Англия тонет во мгле,/Но голос советской столицы/Услышан людьми на земле./Все его различают,/Он радость приносит людям...» Не «людям», конечно, а «людям», обратите на это внимание, Фёдор Иванович. Детей нужно учить правильной русской речи. «Все его различают,/Он радость приносит людям.../Тот голос везде долетает:/В Париж, Нью-Йорк, Амстердам!..»
Комната постепенно заполнялась участниками совещания, они тихо входили, неслышно проходили по ковровым дорожкам и усаживались на свободные стулья. Беззвучно здоровались, приветствуя один другого кивком головы. Мы втроём, папа, мама и я, слушали стихи стоя; впрочем, и чтец-декламатор тоже стоял перед нами в полный рост. Чтение продолжалось наверняка дольше, чем стихи сочинялись.
Когда пытка, наконец, закончилась вежливыми аплодисментами, секретарь горкома кивком головы остановил хлопающих, окинул взглядом заполненную партийцами комнату.
Все собрались? спросил он.
Тёмкин задержится, доложила благообразная седая секретарша. У него приёмная комиссия.
И ещё: он сегодня вселяется в новую квартиру.
Мгм, хмыкнул секретарь. Нашёл время! Начнём без него. И вдруг опомнился: Так я вас слушаю, Ной Шимонович. С чем пожаловали?
Отец, нервничая и путаясь в неродной русской речи, рассказал секретарю горкома, как нас, семью фронтовика и родителей такого замечательного мальчика-патриота вместе с ним самим, выселили сегодня, накануне праздника Великого Октября, из законной квартиры, в которую сейчас, в данную минуту, вселяется главный прокурор города. Отец не стеснялся в выражениях.
Этот Тёмкин не может быть советским прокурором, завершил своё гневное и печальное повествование отец. Он бандит и мародёр.
Белоконь слушал и мрачнел. Когда отец закончил, он тихо произнёс:
Прекратить вселение. Тёмкина ко мне. И добавил, глядя моему отцу прямо в глаза: Обещаю вам, Ной Шимонович, что в этой квартире Тёмкин жить не будет.
Слово своё секретарь горкома сдержал. Хотя я прекрасно представляю себе, что всё могло закончиться совершенно иначе. Год-то на дворе стоял 1949-ый, очень невегетарианский год...
Справедливость восторжествовала, но лишь частично. Так не бывает, чтобы всё сразу, хорошо, правильно и по совести.
Прокурор Тёмкин нашу квартиру не получил, но не получили её и мы. Даже первый секретарь городского комитета партии был не вправе отменить прокурорское постановление о нашем выселении. Поэтому входную дверь заперли на замок, запломбировали и законсервировали до тех времён, когда появится тот самый директор, для которого и строилась «директорская квартира».
Предпраздничную ночь мы провели на чердаке гастронома. В разбитое окно падал снег, но через чердак проходили трубы центрального отопления, поэтому в наглухо застёгнутых пальто и с покрытыми головами мы довольно сносно перенесли неудобства такого необычного ночлега и даже умудрились поспать на устилавших пол древесных опилках, прижавшись друг к другу родители по бокам и я между ними в серёдке.
Наши вещи оставались во дворе училища, их посменно охраняли милиционеры, стоявшие, так сказать, на предпраздничной вахте; они несли здесь почётный караул.
Несмотря на лозунг, высказанный поэтом, «моя милиция меня бережёт», из узла исчезли янтарные бусы, которые отец привёз маме из Германии.
Мама сказала: «Капорэ», и трогательно поцеловала отца. Он поначалу расстроился, а потом махнул рукой: «Лоз зайн капорэ. Дир цу ланге йорн». («И вправду чтоб это было нашим последним горем. Тебе на долгие годы».) «Унз цу ланге йорн» («Нам на долгие годы») уточнила мама, и отец не стал с ней спорить.
На демонстрацию мы пошли в колонне строительного училища. Пошли мы всей семьёй, хотя обязан был пойти в этой колонне только отец: он в том училище работал. Я должен был шагать в школьной колонне, а мама ещё вообще нигде не работала и никому ничего не была должна.
Из громкоговорителей, укреплённых на столбах и крышах, гремели призывы и лозунги, духовой оркестр исполнял оптимистические марши, расслышать в которых можно было только утробные буханья барабана. Мы вышли на центральную городскую площадь. На трибуне стояли все участники вчерашнего пленума. Когда мы поравнялись с ними, я вдруг увидел, что товарищ Белоконь улыбнулся и помахал нам рукой, потом наклонился к человеку в очках с толстыми стёклами, показал пальцем в нашу сторону, и тот улыбнулся и помахал нам.
Папа с мамой тоже заметили это. Хотя, кто знает, может быть, нам это только причудилось...
Школа, в которой я учился, проходила по площади на полчаса позднее папиного училища, поэтому я успел промаршировать мимо трибуны ещё раз, исполнив свой гражданский долг дважды. В школьной колонне я нёс в руке портрет Лазаря Моисеевича Кагановича. Думаю, что Лазарь Моисеевич остался мною доволен.
После демонстрации нас вселяли в очередную новую квартиру.
Два милиционера быстро свалили наши узлы в кузовок шустрой полуторки, меня с мамой втиснули в кабину рядом с водителем тоже в милицейской форме, машина дёрнулась и заглохла. Шофёр матюгнулся, выскочил, покрутил рукоятку, мотор затарахтел, и мы поехали.
Проскочили жилой квартал, Дворец пионеров, пустырь и в нескольких метрах от трибуны свернули направо. Здесь грустно вросла в землю единственная почему-то ещё неснесённая четырёхквартирная бревенчатая изба, в которую временно поселили молодых специалистов, по четыре человека в каждую квартиру устроили что-то типа молодёжного общежития. Пустырь, очищенный от целого массива таких же изб, обнесут позднее высоким дощатым забором со сторожевыми вышками по углам.
Грузовичок тормознул у крыльца, нас основательно мотнуло. Милиционер в подполковничьих погонах (подполковник в милицейской форме) поднялся на невысокое крыльцо и открыл своим ключом дверь.
Вот, сказал он. Первая комната, самая большая, ваша.
Мы вошли и оказались в проходной кухне-гостиной с большой русской печью в углу и замызганным столом в центре. Стол покрывала рваная клеёнка с остатками вчерашнего, наскоро, перекуса холостых мужчин: опорожненная поллитровка, надкушенная ржаная горбушка, жестянка из-под консервов, обглоданный селёдочный остов, большой хлебный нож, стакан с нерастаявшим сахаром на стенках, две чайные ложечки, две вилки и клочки газеты замена салфеток, тарелок, полотенец. Все эти предметы сервировки, грязные и засохшие, в ленивом беспорядке разбрелись по столу.
Наша? нерешительно переспросила мама, оглядывая новое жильё. Как-то неудобно... в отсутствие хозяев...
Теперь вы здесь хозяева, сделав ударение на «вы», сразу поставил всё на свои места подполковник. Все остальные сомнительные элементы, перекати-поле: сегодня здесь, завтра там. Спецпереселенцы. Проживали на оккупированных фашистами территориях, неизвестно чем занимались и как себя вели, теперь работают, честным трудом отмывают своё запятнанное прошлое. За ними нужен глаз да глаз. Кстати, мы на вас очень рассчитываем... Ведь вы, Ной Шимонович, фронтовик?
Фронтовик, упавшим голосом подтвердил отец.
И правительственные награды у вас имеются.
Имеются, опять подтвердил отец.
Ваш старший брат погиб на фронте, милицейский чин был на редкость осведомлённым товарищем.
Погиб... на фронте...
Вот и славненько, вот и порядочек! Мы с вами ещё свидимся. С праздничком вас. И с новосельицем.
Наши вещи были свалены на полу у печи, рядом в ожидании дальнейших распоряжений переминались с ноги на ногу два милиционера. Ведь как-никак, и у них был нынче всенародный светлый праздник Великого Октября.
Воспоминание пятое
хлеб с маслом
Коммунальная квартира-общежитие стала нашим домом на дальнейшие два с половиной года. Появление здесь сорокалетней заботливой женщины изменило быт совсем юных парней, вырванных из родных семей, из привычного, годами устоявшегося и вдруг нарушенного домашнего уклада; к ним пришло ощущение присутствия мамы под боком. Стало чисто, наметился уют с расшитыми салфеточками, с занавесками на окнах, из углов исчез мусор, не залеживалась немытая посуда. Пропал запах плесени, слежалости. Нашими соседями по коммуналке были мальчишки лет по 17-20 с Украины, где они, ещё подростки, в страхе пережили при немцах войну; высылка на Урал явилась своеобразной платой за страх в советском варианте.
Особенно привязался к нашей семье Ваня Стадник, сам толком не понимавший, за какие-такие грехи его наказали, пригнав на копейское сиротливое и неприветливое поселение.
Он рассказывал нам о годах, проведённых «під німцем».
В их селе немцы не задержались: пришли, «навели порядок», назначили старосту и отбыли. Временами наезжали, спрашивали про партизан, получали полагавшийся «оброк». Инспекционный отряд возглавлял немолодой офицер, Herr Kurt, явно тяготившийся возложенными на него карательными обязанностями.
Уже после ухода немцев узнали сельчане, что в хлеву у старосты нашли приют две еврейские девочки. По селу и раньше ходили слухи, толком, однако, никто ничего не ведал, не знал, да это и для себя спокойнее было не знать и не ведать.
При очередном экспедиционном визите Herr Kurt вызвал старосту к себе. Перед офицером сидел бывший председатель теперь уже несуществующего колхоза.
Dieser Mensch, указал немец на председателя, сказат ти прятат zwei Juden, два жиди. Oder drei. Zwei, два, он поднял руку с растопыренными пальцами. Или три. Aber ich glaube ihm nicht. Ти поньят? Я нье фьерью. Ти может gehen, пошол.
Можно себе представить, как ни живой, ни мёртвый вышел староста из хаты. Ноги не держали его. В голове шумело. Он присел на ступеньку крыльца. Посидел минуту? час? вечность? В чувство его привёл выстрел, донесшийся из-за двери. И пугающая тишина.
Как он сбежал с крыльца, как уносили его ставшие бесчувственными, словно две полешки, ноги, с трудом вспоминал потом. И как очутился в родной хате, и к жинке припал, прижался, и истеричные слёзы свои её подолом утирал, и всхлипы на её отсыревшей груди гасил... туман в памяти. И смертельный страх.
Бывшего колхозного председателя Herr Kurt пристрелил, как оказалось, за попытку совершить в пьяном виде разбойное нападение на офицера армии фюрера. Собаке собачья смерть...
В сорок четвёртом стало погромыхивать с каждым днём всё громче и громче, всё чаще и чаще, всё ближе и ближе. Линия фронта подошла почти к околице. «Наші, хвала тобі, Боже».
Отступая, немцы обычно сжигали зерно, корма, расстреливали скот.
Дня за два-три до ухода офицер приехал в село один, без сопровождения. Никого к себе не вызывал, сам явился к старосте, поговорил с ним и уехал.
Назавтра староста сказал нескольким верным людям:
Все, що зможете сховати сховайте, що можна до лісу відвезти відвезіть. А решту залишьте для вигляду.
Прибыл отряд, «залишену решту, що для вигляду» ту самую неприпрятанную и в лес неувезённую малость, оставленную немцам для видимости, сожгли, постреляли в воздух, пошарили, пошуровали и отбыли уже навсегда.
У нас зовсім, можна сказати, не страшно було, говорил Ваня. Про інші місця, де німці залишались на довгий час, чував я про жахливі речи, там вони лютували, катували та калічили невинних людей. (Про другие места, где немцы останавливались надолго, слышал я про страшные вещи, там они лютовали, мучили и калечили невинных людей.)
А девочки? Что стало с девочками?
Вони спочатку залишились у старости замість доньок, бо їхню родину усю чисто німці знищили. Потім наші повернулись і старосту того повісили. А його родину вислали разом з дівчатками. От як мене. (Вот что рассказал мне Ваня. Остались девочки у старосты в семье вместо дочек, потому что всю их семью немцы уничтожили. А потом пришли наши, старосту повесили, а семью его вместе с девочками выслали.)
Ваня читал нам письма от матери, она просила держать ноги в тепле, чаще писать, не мати нічого спільного з поганими людями (ничего общего не иметь с дурными людьми) и «благаю тебе, синку, пильнуй себе, не пий горилку, від неο саме лихо». У Вани было три старших брата, Павлσ, Петрσ и Мыкσло, и две младшие сестрёнки со странными именами Дора и Фира. Про отца он не вспоминал, а мои родители и не спрашивали...
Перво-наперво вокруг стройплощадки возвели забор. Поначалу мы и не знали, кто они, рабочие, которых по утрам привозят под конвоем на грузовиках. Зэки и зэки обычное дело.
К тому, что на строительных работах заняты заключённые, мы давно привыкли, сторожевые вышки по углам возвышались если не над всеми, то над большей частью строек страны.
Но тут ни стройплощадки, ни забора, ни вышек, одна большая пустая территория, очищенная от прежних застроек.
Вбили в землю колышки, натянули бечёвки, вдоль них прорыли неглубокую канаву, в ней углубили ямы для столбов.
Рабочие разговаривали мало. Я проходил мимо них в школу, из школы, в драмкружок, на музыку, да и просто так крутился из любопытства. По расслышанным фразам я догадался, что строители немцы, не поволжские, которых выслали в Копейск в начале войны, а взаправдашные, германские. Они иначе выговаривали «r» и «ch»: в «r» картавили, а буквосочетание «ch» звучал почти как русский звук «шь». Такое произношение было непривычным.
Knabe, ти понимат unsere Sprache (наш язык)? немолодой немец выпрямился, продолжая стоять в свежевырытой канаве, опёрся о лопату, поднял голову. С неба падал весенний дождик, земля была мокрая, скользкая ещё не просохла от растаявшего снега; по большеносому костистому лицу землекопа стекали струйки пота, перемешанного с дождём.
Ja, ich verstehe die Deutsche Sprache (Да, я понимаю немецкий язык), я постарался и «r», и «ch» выговорить «по-ихнему»; получилось плохо и смешно. Немец, однако, одобрительно закивал и завертел головой, отчего с его носа и подбородка сорвалась вода и полетела в стороны. Он отёр лицо, словно собрал в ладонь и оттянул книзу усы и бороду. Охранники не обращали на нас внимания. Тем не менее другой немец негромко предостерёг:
Курт, не теряй чувства меры. Не стоит их дразнить.
Курт кивнул, совсем по-русски поплевал на и без того мокрые от дождя ладони, потёр их одна о другую и взялся за черенок лопаты. Теперь он работал молча, не подымая головы и не распрямляя спины. Я постоял, глядя на мокрых, мерно машущих лопатами людей.
Дождь усиливался, охранники натянули на головы капюшоны.
Ваня лежал на койке одетый поверх байкового одеяла, лицом к стене, и читал. Он вообще много читал.
Вань, позвал я.
Чого? нехотя откликнулся Ваня, не отрываясь от книги.
Там на стройке немцы работают.
Ну, тай що? Чи я німців не бачив?
Военнопленные. Одного Куртом зовут, как того вашего.
Та що й з того? Вони усі хто Фриць, хто Курт. А Иван то й зовсім у них: Johann!
Выйди посмотри, может это он.
Ні, не хσчу. Он так и лежал, лицом к стене, с книгой перед глазами. Его носки покрывала густая сетка маминой штопки: новые носки покупать было дорого, и мама по вечерам натягивала на перегоревшую лампочку и штопала папины и мои, а попутно и Ванины носки.
Ваня полежал некоторое время спиной ко мне, потом повернулся и сел, снайперски попав ногами в калоши, дежурившие, вместо домашних тапок, у койки. Встал, дошаркал до тумбочки, вынул буханку.
Спробуй йому передати, сказал он, на меня не глядя. Там, в тих бараках у них з харчами, мабуть, не густо. А той він Курт чи не той, яка різниця, людина і все.
Он наклонился и вынул из тумбочки свёрток, развернул просаленную бумагу, ножом отполовинил шмат пересыпанного крупной солью шпига, присоединил к хлебу и завернул всё в газету.
Ти не помітив, він часом не припадає на ліву ногу? спросил Ваня. Спросил между прочим, без видимого интереса. Він був поранений у коліно. Нога в нього не гнулася...
Я вышел. Сгущались сумерки. Похолодало.
Немцы работу уже закончили и молча строились в колонну по четверо в ряд. Я стал высматривать «моего» немца.
Knabe! позвал он из колонны и помахал мне рукой. Мальчик!
Охранник заметил моё приближение.
Нельзя, нельзя! закричал он простужено. Пацан, куда ты! Да я ж пристрелю тебя! Его перемазанные жирной грязью сапоги скользили, он несколько раз чуть не упал, но удержался на ногах и бежал, бежал ко мне, и всё не мог добежать. Нельзя, тебе говорят! Пацан!
Я торопливо сунул Курту пакет, газета вмиг намокла под дождём. В темноте охранник ничего не разглядел, прекратил крик и вернулся в голову колонны.
Ваня, шлёпая калошами, ходил по кухне. Мы были дома одни.
Ну? спросил он равнодушно, словно немец его совсем не интересовал. Виддав? (Отдал?)
Ага. Их уже построили. Там темно, ничего не видно.
Ну, та й Бог з ним. Ты більше до них не ходи, до добра це не доведе...
Сказал хрипло, словно у него вмиг пересохло горло. Повернулся и пошёл в свою комнату. Скрипнула койка.
Дверь осталась приоткрытой. Я видел в её проёме: Ваня сидел, сгорбившись, уперев локти в колени и утопив лицо в ладонях.
В проходной кухне мы прожили ещё две зимы, но без Вани. Он стал замкнутым, почти не разговаривал и очень торопливо уволился, перешёл работать на шахту; там, в посёлке, и общежитие получил. Нашу семью он избегал.
Курта я несколько раз видел. До тех пор, пока не поставили забор, он окликал меня: «Guten Tag, Knabe!» «Добрый день, мальчик!» Я помахивал ему рукой. Раза три или четыре, когда ни отца, ни мамы не было дома, я отрезαл от буханки большой кусок, разрезαл пополам, напихивал сливочного масла и, сжав обе половинки, завернув бутерброд в газету, перекидывал немцу. «Danke schφn, Knabe!» доносилось до меня. «Большое спасибо, мальчик!» А родители мои, всегда недовольные отсутствием аппетита у их чада (еврейские папа с мамой!), стали вдруг отмечать, что мальчик растёт и стал лучше есть.
Потом привезли доски и брёвна, забор вырос за один день. Теперь грузовики с рабочими стали въезжать в ворота, охранники вскарабкивались на вышки и маячили там весь день. Вечером ворота распахивались, и грузовики с рабочими выезжали с территории стройки. Конвойные занимали места в кузове.
Иногда немцы пели хором. Их песни были мажорные это я мог определить, занятия в музыкальной школе не прошли без пользы.
Дальше было много чего. Менял школы, уехал учиться в Свердловск. Там на улицах было много светящихся фонарей и очень много красивых женщин. Фонари меня уже не поражали, а женщины волнуют до сих пор.
В 1971 году я навсегда распрощался с Россией. В 72-ом ко мне в Израиль приехали из Копейска родители. Отец, после четырнадцатилетнего паралича, поднялся вдруг на ноги и пошёл. К нему вернулась речь. Он выходил с палочкой из дома, гулял, съездил в Иерусалим к Стене Плача и там действительно поплакал. Умер он в 1979 году, мама умерла ровно через год после него. Оба покоятся на кладбище в Беэр-Шеве да будет Святая Земля им пухом.
Вот и всё. Почти всё.
Deutschland, Romantische Straίe
Германия, Романтическая дорога
В 1984 году некий гражданин Государства Израиль приобрёл авиабилеты Тель-Авив (Лод) Мюнхен Тель-Авив, оформил необходимые страховки, заказал авто и ринулся в дальний путь. Гражданину шёл сорок восьмой год.
К тому времени он, т.е. я свободно изъяснялся на иврите; русский оставался моим родным языком; идиш, на котором дома разговаривали мои родители, я понимал, но говорить стало трудно: настырный иврит вытеснял знакомые с детства слова на «мамэ-лошн». Немецким, родным языком сосланных в Копейск поволжских немцев, я не пользовался более трёх десятков лет.
В Германии, после двух-трёх попыток, я по-немецки как-то заговорил.
Мюнхенский аэропорт большой, людный, деловой. Я прошёл досмотр, получил чемодан и ключи от моего (на один месяц) «Ford-Sierra 1600» и направился к справочному бюро попросить направление в гостиницу на одну ночь. Назавтра предполагалось посещение Дахау, а дальше путь лежал на север вдоль Romantische Straίe.
Негромко беседуя по-русски с моей попутчицей, я спокойно выстоял длинную очередь к окну «INFORMATION». Затем перешёл на немецкий (русский немецкий, с твёрдым «r» и чётким «ch»): не будет ли госпожа (Frau) так любезна...
Я не закончил фразу, не успел. Госпожа (Frau), высокая молодая крашеная блондинка, повернулась ко мне широкой плоской спиной и чётко, на баварском немецком (картавое «r» и шипящее «шь» вместо «ch») сообщила, что для господина (в слове «Herr» протяжное, злобно булькающее «r») у неё ничего нет.
Я ещё ничего у Frau не просил, возразил я.
Ich sage noch einmal, чётко произнося слова и продолжая стоять спиной ко мне, проговорила Frau, fόr Ihnen habe ich gar nichts (т.е. «повторяю: для Вас в чрезвычайно вежливой форме, с подчёркнуто заглавной буквы у меня ничего нет»).
Удивительно, насколько мы, граждане Государства Израиль, узнаваемы, мы почти меченые, как атомы в научном эксперименте. В Амстердаме, в кафе, ко мне подошла израильтянка и без обиняков начала разговаривать на иврите. На моё недоумение она ответила: «Сразу видно... И сумка у тебя израильская, взгляни на пряжку».
Пряжка как пряжка: медная, блеск потускнел, её с расстояния в полметра и не разглядишь.
В Турции, не помню, в каком городе, на большом и по-восточному шумном базаре, ко мне обратился местный житель; на сносном иврите, очень вежливо (хоть и на «ты», и без заглавной буквы обращения «Вы» в обыденной речи в нашем древнем языке не существует) он спросил, не заинтересован ли «мой господин» («адони») в приобретении изделий из натуральной кожи, которые изготовляет его фабрика, находящаяся в нескольких минутах пути отсюда.
Но как?.. Но почему ты заговорил со мной на иврите? спросил я, недоумевая.
На каком же языке я должен разговаривать с израильтянином? резонно, по-еврейски вопросом на вопрос, ответил турок.
И так везде. И всегда. Вот уже несколько тысячелетий мы узнаём друг друга, нас узнают другие, не всегда, к сожалению, друзья...
А тогда в Мюнхене я обошёлся без услуг Frau из справочного бюро аэропорта.
Ранним утром мой (на ближайший месяц) «Ford-Sierra 1600» мчался по шоссе Мюнхен-Дахау. Мы покинули стремительный Autobahn; началась просёлочная дорога (великолепный скоростной асфальт!), потом выстлался добротно уплотнённый грунт, и мы въехали в сосновый лес. Пахнύло хвоей, закружилась голова: детство, исцарапанные о сучья и ветки ноги, и руки, и живот, и спина, барахтанье в сочной, высокой по колено траве, походы по ягоды, дикая вишня, дикая девчонка, губы пахнут хвоей, травой и вишней, гроза молния, гром и ливень, бурный, нескончаемый водяной обвал, и вдруг солнце из-за тучи за сеточкой ещё пытавшегося быть, но уже обречённого на небытие дождя.
Всё это промелькнуло не мыслью, не воспоминанием мгновенной ассоциацией, как перед смертью или в момент наивысшего счастья.
Хорошо, что сосновый тот лес был до Дахау. Иначе... как не свихнуться от всего увиденного в лагере!
Мы прошли по музею, мимо нар и мимо печей крематория, вышли наружу, миновали бараки. Внезапно русская речь, тогда, в 1984-ом, явление редкое до чрезвычайности. Трое: мужчина и две женщины.
Вы откуда?
Из Ленинграда.
Из Еревана. А вы?
Мы не из Союза.
Откуда же русский язык?
Да вот так... разговариваем.
Нравится?
Что нравится?
Ну, язык. Нравится говорить по-русски?
А-а, по-русски? Ничего, красивый язык. Выразительный.
А в Союзе бывали?
В Союзе? Давно.
Не тянет?
Не-а.
Странно.
Почему странно?
Да потому что страна у нас замечательная. Самая замечательная в мире.
И самая свободная в мире.
Да, и самая свободная. Вы что, не согласны?
А вы? Вы сами-то согласны?
А почему бы и нет!
Да потому что она, как раковая опухоль: весь мир уничтожит и сама с ним погибнет.
Ленинградка стала в позу и продекламировала:
Россия это всё! Не будет России, ничего не будет.
Вот-вот, и я про то же...
Моя попутчица тянула меня за рукав:
Оставь их. Несчастные люди. Они должны так говорить, ведь они ещё раз захотят поехать.
Вот-вот, вернутся к себе и друг на друга доносы в партком строчить будут.
Я расстался с советскими туристами, мучимый ощущением невысказанности, недоговоренности.
Через пару недель мне представилась возможность довести начатый спор до завершения.
Узенькая улочка Зальцбурга. Впереди группа человек из двадцати; доносится русская речь. «Мой час настал!» чувствую я, пристраиваюсь к хвосту группы и, ни к кому не обращаясь, произношу в небо ту же самую фразу:
А вернутся к себе и друг на друга доносы в партком строчить будут.
Говорю громко, внятно, но, одновременно, вполголоса, как бы обращаясь к самому себе. Готов к враждебной реакции, мысленно делаю стойку, весь внутри гончая на охоте.
Вот самая крайняя, ближайшая ко мне туристка оборачивается... (сейчас, сейчас начнётся!), я вижу перед собой её чуть-чуть среднеазиатские глаза (хороша, чертовка!..), чуть-чуть чрезмерно накрашенные губы расплывающиеся в приветливой улыбке (гав-гав! осечка...). Растерянно спрашиваю, нарушая собственную заготовку:
Вы... откуда?
Мы-то? Мы из разных мест. Из Нетании, из Нагарии, из Рамат-Гана, из Эйлата.
Родные вы мои! Сразу объятия, расспросы, выяснение здоровья общих знакомых. Маленькая страна, все если не родственники, то соседи, однополчане, сослуживцы...
Но это ещё будет в Зальцбурге, до которого нужно доехать.
А пока, пока мы делаем правый поворот и въезжаем на Romantische Straίe. По обе стороны дороги расстилается старая добрая матушка-Европа, городки средневековой Баварии, германские крепости, зαмки, пивные, кирхи, плацы, ухоженные поля, облачное с просинью небо, жизнь-труд, жизнь-война, жизнь-праздник, жизнь...
Обедали мы в придорожном ресторанчике. Недорого, чисто, обильно, вкусно. Хозяйка, расторопная молодая немка, трудится на раздаче и у кассы, хозяин, её муж, обходит столики, принимает заказы, приносит и ставит перед посетителями тарелки с аппетитно разложенными снадобьями-натюрмортами, постоянно что-то весело напевает высокий парень, узкий в бёдрах, широкий в плечах, густые вьющиеся чёрные волосы падают на спину, прикрывают лопатки.
Вы русские? Люблю русских! «Не слисни в саду дази со-ра-хи!»
Нет, мы не русские.
А... мне показалось, что... Разве вы разговариваете не по-русски?
По-русски. Но мы из Израиля.
Из Израиля! кричит парень. «Хавва нагила!» Начинает, пританцовывая, напевать: «Хавва! Нагила хавва! Нагила хавва!..» И сам себя перебивает: «Эвэйну са-алом алейхем. Эвэйну са-алом алейхем. Эвэйну са-алом алейхем. Эвэйну салом, салом, салом алейхем!» Люблю израильтян! Вы правда из Израиля? Я грек. Жена немка, а я грек. Вот женился и поселился здесь. У нас гесефт. Сами видите.
Он убежал и тут же вернулся с графинчиком, поставил его на стол. Стекло сразу запотело.
Это от меня. Греческая анисовая, «Узо». Чудесный напиток, его боги на Олимпе пьют, оттого наш мир так прекрасно выглядит! Как замечательно вы из Израиля! В шестьдесят седьмом я был мальчишкой, я за вас молился. Выпейте за мою Грецию!
Анисовая водка покорила меня. С тех пор, вот уже восемнадцать лет, я ей не изменяю. А со временем и обоснование этому моему пристрастию нашёл.
Вспомните русскую классическую литературу, говорю я друзьям, угощая их напитком богов древней Эллады. Что пили русские аристократы, сосланные на Кавказ? Анисовую настойку. Верно? И водочкой анисовой не брезговали. Поэтому теперь, когда пью её, мню себя русским аристократом, сосланным на Кавказ.
В каждом городке, сразу при въезде, нас встречали объявления, написанные от руки: «Zimmer frei», то есть «Имеется свободная комната, добро пожаловать!», и адрес. К вечеру, когда стемнело и пришло время позаботиться о ночлеге, ни одного такого объявления мы найти не смогли то ли из-за плохой видимости, то ли все «циммеры» уже разобрали туристы. Мы продолжали путь в полной темноте, что лишало смысла наше пребывание в чужой стране с познавательной и ознакомительной целью. В такой поездке каждый увиденный кустик и каждый услышанный птичий пересвист заранее оплачены и обладают поэтому вполне определённой стоимостью в твёрдой валюте. Неувиденные кустики и неуслышанные трели увы! оплачены тоже.
Дорога пошла круто вверх, с обеих сторон нас обступил чёрный лес, фары упирались в стену деревьев и высвечивали повороты.
Неожиданно деревья расступились, разбежались в разные стороны. На поляне стоял одинокий двухэтажный деревянный дом. Над входом крупными буквами: «PENSION». Ниже от руки: «50 D.M.» вполне приемлемая цена. В двух-трёх окнах теплилось электричество.
Я позвонил. Послышались чёткие шаги, дверь приоткрылась. Перед нами стоял среднего роста мужчина лет шестидесяти пяти семидесяти. Полноватое без единой морщинки лицо выскоблено до паркетного блеска; пристальный, холодный, хотя и не враждебный, скорее пытливый, изучающий взгляд; совершенно горизонтальные, как пσлки, широкие плечи. Тёмно-синий костюм, белая сорочка, голубой галстук, седой ёжик.
Хозяин щёлкнул выключателем, над нашими головами вспыхнула лампочка. Мужчина вгляделся в нас, молча распахнул дверь, по-военному развернулся через левое плечо (левый каблук, правый носок) и пошёл по длинному коридору впереди нас. Строевой шаг, ровная спина, выправка. Я прикинул в уме: в сорок первом ему было... между двадцатью двумя и двадцатью семью, самый призывной возраст. На каком фронте воевали вы, Herr Offizier? захотелось мне крикнуть в спину, в затылок. Сколько душ загубили, сколько невинных расстреляли, сколько закопали живьём?
Он, выживший, живой, маршировал, маршировал, маршировал впереди меня к своей конторке в конце бесконечного коридора, а потом я буду стоять перед ним, а он, держа мой израильский паспорт в руке, зарегистрирует меня, неубитого, в книге своих постояльцев. Утром он покормит меня подсушённым хлебцем с маслицем, яичком всмяточку и булочкой с вишнёвым или клубничным джемом и напоит чашечкой свежего кофе, получит причитающиеся ему 50 D.M., оприходует в бухгалтерском гроссбухе, выпишет квитанцию и пожелает господину туристу из дружественного Израиля приятного времяпрепровождения и хорошей погоды.
Entschuldigen Sie mich, bitte, Herr Offizier, сказал я ему в спину и в затылок, извините меня, пожалуйста, господин офицер, я передумал, я не стану у вас ночевать, я поеду дальше, и торопливо вышел на свежий воздух.
Километрах в десяти от пансионата нас приютил уютный циммер в просторном крестьянском доме. Горячий душ, накрахмаленная до жестяной негнучести белоснежная простыня поверх пуховой перины, большие пухлые подушки, пуховое стёганое одеяло, ковровые дорожки на полу, настой свежей травы и дух тёплого навоза широкой волной в распахнутые окна, а наверху, над нами далёкие-далёкие звёзды в очистившемся от туч небе.
Спокойной ночи.
Gute Nacht.
Ни средневековых замков не было в этом маленьком населённом пункте, ни музеев, ну, просто никаких достопримечательностей, ради которых стоило тут задерживаться после обильного, от щедрой души завтрака. И всё-таки неудобно: сесть в машину, врубить скорость и умчаться дальше на север по широкой, удобной, роскошной Romantische Straίe к новым местам и приключениям, оставив без внимания приютивший нас тихий баварский городок.
Небольшая очень скромная кирха возвышалась над близлежащими домами посреди площади, вымощенной крупным булыжником.
Мы зашли внутрь. Горели свечи; в высоте, устремлённые к небу (к Небу), светились бледноватые витражи. Тихо, безлюдно, благостно. Мы осмотрели кирху, вышли наружу, зажмурились от яркого света.
У входной двери пожилой бюргер расположился перед матерчатым лотком с разложенными открытками: виды зαмка (в двадцати километрах отсюда), пейзаж (речка, лесок, два рыболова), кирха, ещё кирха, ещё зαмок, ещё пейзаж. Продавец сидел на высоком складном стуле и без всякого интереса взирал на невесть откуда взявшихся туристов.
Мы пересмотрели открытки, выбрали для себя две: местная кирха на память о пребывании в данной географической точке и вид с рыболовами для комплекта.
Отсчитывая сдачу, немец спросил:
Вы русские?
Нет, ответил я, мы евреи из Израиля.
У вас акцент, сказал немец. Я был в России, я знаю: так разговаривают русские немцы.
Вы были в России? Где?
Едва ли вам знакомо это место, провинциальный город на Южном Урале.
Я хорошо знаю эти места, я оттуда. Помните ли вы, как называется город?
Я был в России в плену, в лагере военнопленных. Мы строили дома. Город назывался... Копейск. Это недалеко...
...от Челябинска, закончил я фразу.
Господин бывал в Копейске?
Да, я закончил в Копейске среднюю школу. Там прошло моё детство.
О, как интересно! Я никогда не предполагал, что здесь, в Баварии, встречу человека из Копейска! Там проживало много немцев.
Да, их сослали туда во время войны. Поэтому весь город неплохо говорил по-немецки.
У них был странный язык. Казалось, что открыли консервную банку, в которой они просидели двести лет. Они сохранили язык двухсотлетней давности. Язык Гёте!
Естественно. Их предки поселились в России при Екатерине Второй, в восемнадцатом столетии. Императрица Екатерина сама была по рождению немкой.
Господин интересуется историей?
Господин интересуется всем.
Я не хотел бы выглядеть навязчивым, но могу ли я спросить: каков род занятий господина туриста?
Конечно, ему было скучно вот так сидеть и предлагать случайным прохожим и проезжим открытки с видами, и он обрадовался возможности поговорить, да ещё, можно сказать, с земляком. Я взглянул на часы. Он это заметил.
О, простите, простите меня, пожалуйста. Я, кажется, заболтался.
Что вы, что вы... Скажите, как покороче выехать отсюда на север?
Это очень просто. Вот... он объяснил мне, как кратчайшим путём попасть на главную дорогу. Хорошего дня!
Немец помахал на прощание рукой, я махнул в ответ и задал так просто, между прочим вопрос:
А не помните ли вы, мой господин, мальчика, который жил с родителями в доме рядом со строительной площадкой? Он несколько раз подходил к колонне военнопленных и передавал свёртки с хлебом.
Да, с хлебом. И... с маслом...
Да, и с маслом. Да-да, как же, и с маслом, конечно. Я вгляделся в его черты. Большой горбатый нос, скулы, крепкий выпуклый подбородок, выцветшие серые глаза, похожий на правильную перевёрнутую трапецию лоб, густые совсем седые прямые волосы. Проглотив затвердевший воздух и поперхнувшись им, я понизил голос и, словно приобщаясь к тайне, произнёс полувопросительно-полуутвердительно: Herr Kurt(?!) Sie(?!) Unmφglich! Господин Курт(?!) Вы(?!) Невероятно!..
Торговец открытками всё ещё недоверчиво всматривался в моё лицо.
Es ist Es ist unmφglich, наконец выговорил он, соглашаясь со мной. Это... Это невероятно. Bist du jener Knabe? (Ты... тот самый мальчик?) Herr, sind Sie jener Knabe, ja? (Господин, вы тот самый мальчик, да?) Sagen Sie: bin ich ein Wahnsinnige? Wirklich? (Скажите: я сумасшедший? Неужели?)
Его губы шевелились, выговаривая бессмысленные и маловразумительные фразы, а глаза недоверчиво окидывали меня всего с головы до ног.
Кажется, я прежде, чем он, пришёл в себя.
Курт, как вы жили? Что было потом? Курт!
Es ist unmφglich, повторял он. Это невероятно. Мальчик! Knabe!
Он сидел на высоком стуле, настолько высоком, что ноги его не достигали земли, они покоились на перекладине. Руки он то складывал на груди, то прижимал к сердцу, то обхватывал ими голову...
Я обошёл его лоток, он продолжал сидеть на своём высоком стуле, мы обнялись, он прижал меня к своему плечу и похлопал ладонью по спине. На мгновение мы застыли в объятиях друг друга.
Viel Glόck dir, mein Knabe, прошептал он мне, когда, наконец, пришла пора прощаться. Большого тебе счастья, мой мальчик.
И я пошёл, пошёл от него к моему (на ближайший месяц) «Ford-Sierra 1600», который стоял на противоположной стороне площади.
Я уже приблизился к машине, уже достал ключ и наклонился к двери, уже нацелился им в скважину дверного замка; вдруг позади себя я услышал тяжёлое дыхание:
Knabe!.. Herr Knabe!.. Eine Minute, bitte! (Мальчик!.. Господин мальчик!.. Одну минуту, пожалуйста!)
Я обернулся. За моей спиной стоял Курт. Он пытался справиться с одолевавшей его тяжёлой одышкой и улыбался дрожащими губами. Молчаливое наше стояние друг перед другом продолжалось минуту или две. Наконец, он успокоился, откинулся всем корпусом назад наверно, он страдал дальнозоркостью и хотел чётче видеть меня, и улыбнулся так, словно в конце концов, после долгих безуспешных поисков, нашёл заветный элексир вечной молодости, разгадал формулу жизни или, вопреки всем законам природы, изобрёл-таки perpetuum mobile. И он произнёс слова, которые, с трудом, упорно роясь в памяти, извлёк из неё из сорокалетнего глубинного её заточения на свет Божий, и словами этими на русском языке смог, наконец, как самым заветным, поделиться с мальчиком, с Knabe из уральского города Копейска, и навсегда вручить их ему в знак признательности и любви.
Х-лепп! вылепили его губы давным-давно позабытое, утратившее значение слово, обретшее теперь вдруг новый высокий смысл. Ма-сло! добавил он, помедлив. И ещё раз, тихо-тихо: Х-лепп... Ма-сло...
Курт кивнул и, словно завершив, наконец, выполнение некой важной, а может быть главной задачи, отправился через площадь в обратный путь, к своему лотку с открытками. Он шёл, сильно хромая, откидывая левую негнущуюся ногу в сторону и с силой опираясь на здоровую правую.
Воспоминание последнее, седьмое
прощальное
Прощайте, Курт! прокричал я ему вслeд. Leben Sie wohl!
Он не ответил; наверное, не расслышал.
г. Беэр-Шева, Израиль