К нам едет Шендерович!
ГЛАВЫ ИЗ «ИЗЮМА»
Историческая родина
Когда мой дед Семен Маркович вспыхивал и становился резким и грубым, бабушка Лидия Абрамовна, сделанная совсем из других материалов, говорила ему только одно слово: «Городищ-ще!»
Так называлось белорусское местечко неподалеку от Мозыря – местечко, откуда был родом дед. Особому политесу взяться там действительно было неоткуда: мой прадед был биндюжником – и дед рассказывал, что в детстве был многократно порот чересседельником; хорошо помня характер Семена Марковича, могу предположить, что в детстве перепадало по мягкому месту и моему отцу – так сказать, по наследству.
Мой старший брат и я — первые непоротые в нашей фамилии.
Городище я искал и не нашел, когда ездил по Белоруссии в поисках своей исторической родины. Двадцатый век изрядно прокатился по этим краям. Местечек уцелело всего два; уцелели, впрочем, только дома. Евреев там нет давно – кто в России, кто в Америке, кто на земле обетованной, кто просто в земле: в Белоруссии Гитлеру удалось решить еврейский вопрос практически полностью.
Для Городища и Гитлера не потребовалось: к двадцать девятому году на месте бывшего еврейского кладбища уже успели построить артиллерийское стрельбище. Это было гораздо актуальнее.
Дед Семен к тому времени тоже успел немало. Центростремительная сила революции сорвала его в Москву, и к окончанию института он был убежденным троцкистом. Троцкого для начала попросили проехать в Алма-Ату, деда – тоже для начала – в Архангельск.
Семеном Марковичем он тогда не был – был Шлёмой Мордуховичем. В Сёму его переделали однокурсники – просто чтобы не ломать язык: о конспирации еврейства в двадцатые годы думать еще (уже) не приходилось. Деформация имени-отчества, видимо, и спасла деду жизнь, когда его искали для того, чтобы стереть уже в порошок: искали-то как раз Шлёму – один из нашедших впоследствии (на допросе) прямо ему об этом рассказал.
А спасение состояло в том, что искали деда в конце тридцатых, а нашли в конце сороковых.
Эта история стоит того, чтобы ее рассказать.
Письмо
В 1927 году московский студент Сёма-Шлёма, из самой гущи исторического катаклизма, написал письмо своей жене, будущей моей бабушке, в Вологду, куда направила ее партия. Дед рассказывал о фракционных московских боях – и в числе прочего черкнул несколько слов о Сталине. Процитировал, в частности, Ленина: мол, этот восточный повар любит острые блюда...
Дед предположил, что от Кобы будет много крови.
А бабушка Лидия Абрамовна была партийная безо всяких отклонений. Когда, уже в старости, они с дедом ругались, то перед тем как перейти на идиш (идиш был последней стадией, когда надо было, чтобы дети и внуки перестали понимать текст), – так вот, последнее, что бабушка восклицала по-русски, было:
– Ай, Сема, ты всегда был троцкистом!
Но в 1927 году бабушка сама пустила письмо мужа по партячейке – еще бы, столько свежих новостей из Москвы! Письмо куда-то пропало, и бабушка не придала этому значения. Времена были, по слову Ахматовой, относительно вегетарианские...
Всплыло письмецо через двадцать один год, в сорок восьмом. Его предъявили деду на Лубянке и поинтересовались: ваше? Через несколько месяцев Сёме-Шлёме, отцу троих детей, дали восемь лет лагерей – на осознание своей юношеской неправоты в оценке вождя.
Или – в подтверждение правоты.
Сидевший в одной камере с дедом бывший комендант Кремля Мальков (лично казнивший Фанни Каплан), к тому времени отбывший «десятку» и получивший вторую (просто так, чтобы зря не маячил на свободе), узнав о дедовых восьми годах, сказал:
– Молодой человек, это вообще не срок!
Впрочем, это – половина истории.
Прошло еще тридцать лет, и в свет вышел роман Василия Белова «Кануны». В тексте романа мои родители обнаружили удивительное письмо.
Автором письма был довольно неприятный персонаж – московский студент, троцкист, с явным местечковым акцентом. Фантазия писателя Белова сконструировала персонаж с поразительной точностью: тот писал в двадцать седьмом году, из Москвы в Вологду, жене. Было в романном письме и про столичную жизнь, и про партийные склоки... Начиналось оно словами «Здравствуй, Эйдля!», а заканчивалось – «Поцелуй Надюшку».
Эйдля – было имя моей бабушки (аналогичным образом доведенное товарками по рабфаку до «Лидии»). Надюшкой звали старшую сестру отца, родившуюся как раз в 1927 году. Ко времени публикации романа и дед, и бабушка были еще живы.
После их смерти – в начале восьмидесятых – отец Белову написал. Не вдаваясь в моральные оценки, он сообщил, что в романе «Кануны» использовано реальное письмо его отца к его матери; поинтересовался, каким образом оно попало в роман, и попросил, если возможно, вернуть в семью адресата...
Что удивительно, Белов ответил. Он признал, что письмо в «Канунах» – реальное; сообщил, что подлинника у него нет, а использовал он копию, обнаруженную им в архиве Вологодского обкома партии...
В ответе была слышна некоторая растерянность. Писатель Белов не мог предположить, что троцкист, такое писавший в 1927 году о Сталине – и попавшийся органам (а архив обкома КПСС – это, как вы понимаете, эвфемизм), мог дожить до начала восьмидесятых. Писатель Белов перекатывал чужое частное письмо, не потрудившись изменить имена.
Он думал, что стягивает сапоги с мертвых.
Дед Евсей
А вот другое семейное предание – сюжет, годящийся для «Графа Монте-Кристо», но уже с совсем печальным исходом.
Мой дед по материнской линии, Евсей Дозорцев, к началу войны был начальником отдела ПВО Наркомата угольной промышленности. И вот в сентябре 41-го некий сослуживец деда завел прилюдный разговор на русскую народную тему «евреи умеют устраиваться». Дескать, русские воюют, а эти...
В тот же день Евсей положил свою «бронь» на стол и ушел на фронт. Когда я говорю «в тот же день», это следует понимать буквально: дед не простился с бабушкой, передав письмо через ее сестру.
Наверное, дед боялся, что бабушка его отговорит.
Старший лейтенант Дозорцев погиб в октябре 41-го под Ленинградом. Я сейчас уже гораздо старше его...
А в середине 60-х годов, когда мне не было десяти, в коммунальной квартире на Чистых прудах, где мы жили впятером в одной комнате, попросту расползся потолок, и через гнилые доски полилась дождевая вода. И тогда бабушка пошла по инстанциям: ей, вдове погибшего на Великой Отечественной, по такому случаю полагалось от советской власти некоторое ускорение в очереди на квартиру. В одной средней советской инстанции, высидев очередь, она добилась приема у начальника, вершившего квартирные дела.
Это был тот самый сослуживец деда, знаток еврейского вопроса. Он благополучно пересидел Великую Отечественную войну в тылу – и теперь от имени советской власти решал, давать ли моей бабушке квартиру.
Увы, дальнейший ход сюжета уводит нас от аналогии с романом Дюма: никто не убил этого человека и даже не опозорил его. Бабушка Ревекка Абрамовна на ватных ногах вернулась домой, всю ночь плакала и пила валерьяновые капли...
Мы жили впятером в комнате в коммуналке, потолок держался на деревянных подпорках, вода лилась в тазы. Спустя год новую квартиру нам все-таки дали.
Евреи умеют устраиваться...
Как начинались «Куклы»
Из повести «Куклиада»
Дело было так.
Однажды, на исходе лета 1994-го, мне позвонил Григорий Горин и сказал: «Витя! Вам, конечно, нужны деньги».
Горин, надо сказать, вообще очень мудрый человек, что видно хотя бы из вышесказанного. На сердце у меня растаяла медовая лепешечка. Я понял, что этот замечательный драматург заработал где-то денег и хочет их мне предложить.
– Нужны, – ответил я, хотя никто меня не спрашивал.
– Тут мне позвонили, есть одна идея... – сказал автор того самого Мюнхаузена.
Через час я был у него, а еще через минуту услышал слово «куклы».
Их уже было сделано пять: парочка политиков, банкир, президентский пресс-секретарь и телеведущий. Почему слепили именно их, а не кого-нибудь еще, Горин не знал; не знал он, и что с ними делать. Не знал этого, впрочем, никто – и меньше всего те, кто заказал во Франции опытную партию резиновых монстров, действуя, очевидно, по наполеоновскому принципу «ввязаться в бой, а там посмотрим».
Мы с Гориным выпили по три чашки чая и съели по порции мороженого, но прояснению мыслей это не помогло. С имевшимся раскладом кукол делать было совершенно нечего, они не сплетались ни в какую драматургию...
«Нужна концепция, – напутствовал меня у дверей классик. – У вас молодые мозги, думайте!»
Мы встретились через несколько дней.
«Ну? – строго спросил меня Григорий Израилевич. – Придумали концепцию?»
Я виновато развел руками.
«А я придумал», – нравоучительно сказал Горин. Он неторопливо закурил трубку и с минуту задумчиво посасывал ее, бесстыже увеличивая драматургический эффект. Затем посоветовал учиться у него, пока он жив. Наконец, значительно поднял палец и изрек: «Надо взять у них аванс – и скрыться».
Эту концепцию я знал и без него.
Жена Горина позвала нас к столу. Мы плотно, очень вкусно пообедали и выпили по чашечке кофе с пирожными. Идей не появилось, но я поймал себя на том, что процесс поиска начинает мне нравиться. Я спросил, не прийти ли мне завтра.
«Придумывайте концепцию», – строго ответил Горин.
Через пару дней углеводы, потребленные мной в квартире хорошего драматурга, добрались, видимо, до головы, потому что там, в голове, сложилось нечто, похожее на замысел.
Придумал я некий провинциальный город – Глупов не Глупов, а, ну скажем, Верхнефедератск, где почти все, как в натуре, только резиновое: резиновый мэр, резиновые же депутаты всяческих фракций: от твердокаменных коммунистов до умалишенных либералов, просто обыватели... И писать себе сериал, эдакую бесконечную российскую «Санта-Барбару», где все, происходящее в России, будет уменьшено до городского масштаба и опрокинуто в парадокс. Идея, естественно, требовала большого количества кукол – по количеству игроков в высшей политической лиге...
Горин с видимым облегчением благословил меня («Вы придумали – вы и пишите!»), дал телефон режиссера Василия Пичула и самоустранился.
Пичул оказался малоразговорчивым, неулыбчивым брюнетом. Он с полчаса глядел, как я размахиваю руками, изображая в лицах собственную концепцию, после чего сообщил, что ничего этого не будет, потому что не будет никогда. Нету денег. Каждая кукла стоит чертову уйму долларов США, продюсер, хотя и откликается на имя Василий Григорьев – практически француз, декораций никаких, и вообще...
В завершение встречи Пичул взял почитать мою книжку – на чем все и закончилось; по крайней мере, я думал, что закончилось. Никто не звонил, и, признаться, я воспринял это как должное: количество издохших в зародыше телепрограмм вообще значительно превышает количество выживших.
Но, видимо, «Куклы» появились под счастливой звездой.
Дело завертелось.
Не буду утомлять читателя подробным описанием первых внутриутробных мук. Были привезены – и тут же украдены с «Мосфильма» – куклы, приходили и уходили авторы; по телестудии «Дикси», взявшейся снимать программу, целыми днями бродили неприкаянные сатирики, артисты-пародисты, журналисты, художники и кукловоды...
В целях промывки наших аполитичных мозгов непосредственно из Кремля был выписан консультант-политэконом; в минуту умственного затмения по его образу и подобию была сделана кукла с усами-пиками и бородой-лопатой.
Когда консультант перестал сотрудничать с программой, кукле была проведена операция по изменению пола, и она стала женщиной. Эта чудовищная трансвеститка играла в первых выпусках программы, наводя ужас на аудиторию.
От моей концепции к тому времени не осталось ровным счетом ничего; к образу будущих «Кукол» мы шли ощупью. Дата эфира маячила все ближе, а стиля у будущей программы не существовало. Одна злоба дня, на которой долго не протянешь. Но, как говорится, не было бы счастья...
Справедливо сказано у Шварца: человека легче всего съесть, когда он болен или в отъезде. В ноябре 94-го я уехал на несколько дней в Петербург, а вернувшись обнаружил, что «Куклы» в моих услугах не нуждаются. Мой напарник, известный эстрадный драматург, оставшийся на хозяйстве, взялся писать все один. Что и делал в течение нескольких недель, пока не разругался решительно со всеми.
Причиной конфликта стали разночтения в оценке написанного им, а именно: драматургу написанное им нравилось, а остальным – нет. И он ушел, оставив в истории жанра великую фразу. Я повторяю ее всякий раз, когда написанное теперь уже мною не нравится режиссерам.
– Это очень смешно, – говорю я нравоучительно. – Очень! Вы просто не понимаете. Я тридцать лет в юморе!
Оставшись вообще без сценаристов, Пичул, человек без комплексов, достал с полки томик Лермонтова и экранизировал «Героя нашего времени». Он смонтировал лермонтовский текст, распределил роли среди наших резиновых «артистов» – и это вдруг оказалось точным, злободневным и очень смешным!
Программа, до этого, по европейскому образцу, состоявшая из набора более или менее смешных сценок и реприз, вдруг обрела цельность и глубину.
Да и мне антракт пошел на пользу. Когда, не слишком убедительно извинившись за произошедшее, меня вторично пригласили поиграть в «Куклы», я уже знал, что с этим со всем делать.
...В январе 1995-го я написал «Гамлета». Вы скажете, что «Гамлета» в 1603 году написал Шекспир – но его авторство, как выясняется, еще надо доказать! А вот насчет моего никаких сомнений быть не может.
Впоследствии я написал также «Дон Кихота», «Фауста», «Отелло», «Винни-Пуха» и «Собаку Баскервилей»... В столе лежат наброски «Дон Жуана». Сумасшедший дом, если вдуматься. Впрочем, мне давно нравилось играть в стилизацию – лет за двадцать до «Кукол» я занимался этим с большим удовольствием, но, так сказать, для внутреннего пользования, на театральных капустниках... А тут – пригодилось.
Спасибо Пичулу. Ему хватило «чистого» классического текста, а уж при переделке открывались просторы совершенно немереные.
* * *
Когда летом 94-го мы собирались в «Дикси» и придумывали первые, довольно примитивные сюжеты для нескольких случайно изготовленных кукол, нами двигало любопытство и, не в последнюю очередь, материальный интерес.
Когда своей коллективной волей мы преодолели вышестоящую опаску, и в программе появились первые резиновые лица страны; когда зимой 95-го началась война в Чечне, проведя кровавую черту между всеми нами и властью, – в нашей профессиональной работе появился нравственный смысл.
В месяцы уголовного преследования наша работа была одновременно долгом и счастьем. Волей случая мы оказались на острие общественной жизни; может быть, я покажусь высокопарным, но мы знали, что говорим нечто, чего не имеют возможности высказать миллионы людей; что выполняем какую-то очень важную терапевтическую работу, помогая хотя бы немного сбрасывать через смех огромное социальное напряжение тех дней.
Это было лучшее время программы «Куклы», и одно из самых счастливых в моей жизни. Я знал, зачем живу.
Потом, как-то незаметно, мы стали признанной и демонстративно ласкаемой программой; привычным субботним блюдом; частью пейзажа. К этому оказалось трудно привыкнуть. Мы снимали программу за программой и могли бы благополучно состариться за этим занятием.
Но это уже вопрос заработка, а не судьбы.
Мне и моим товарищам повезло: мы приложили руку к новому и веселому делу. Было приятно слышать от знакомых и незнакомых людей, что у нас получается смешно; лестно попадать в рейтинги и получать престижные премии; но дороже всего этого для меня слова, приватно сказанные мне одним известным шестидесятником. Он сказал: кажется, вы несколько расширили российские представления о свободе.
Дай-то Бог.