Документальная повесть

 

 

Илья ВОЙТОВЕЦКИЙ

 

...и будем ходить по стезям Его

(Из книги «Вечный Судный день», 1996)

 

Окончание. Начало см. в № 12 за прошлый год.

 

Красивая девчонка эта Любка Шиблева! Ох, какая красивая! Раньше ему нравилась двенадцатилетняя Валька Ефанова, соседская девочка, дочь одноногого конюха дяди Васи. Соседи, кроме лошади-кормилицы, держали корову, и весь квартал покупал у них молоко. Обычно за молоком – для себя и для жилички – ходила Хозяйка, только иногда, приподнявшись над грядкой, распрямив спину и держась рукой за поясницу, говорила мальчику:

 

– Чо зря в небо тарашшышься, сходи к соседям, себе и мне молока возьми. Да на Вальку больно не заглядывайся, не ровня она тебе, барышня уж. В её годы в старое-от время девки под венец шли, детей рожали.

 

«Ну и что: не ровня, – упрямо думал мальчик. – Вырасту и поженюсь».

 

Нельзя сказать, что Валька разонравилась ему, но заприметил он теперь в садике Любку Шиблеву, и его решимость жениться на Вальке Ефановой поколебалась.

 

Особенно после случая с Царём-Лесным-Чудом-Морским.

 

Несколько дней после срама мальчик отлеживался дома, жаловался – то на головную боль, то на живот, и Хозяйка вроде бы верила ему, потакала; но всему наступает конец, и, пряча глаза, мальчик пришёл в детский сад.

 

Марии Фёдоровны не было, вместо неё работала новая воспитательница, Валентина Ефимовна, молодая, светловолосая, с шестимесячной завивкой.

 

– Входи, мальчик, поздоровайся и скажи детям, как тебя зовут.

 

Она приняла его за новенького.

 

Ребята с любопытством смотрели на него.

 

Тут подошла Любка Шиблева, и он, словно удара ожидая, прикрыл глаза и напряг спину. А Любка Шиблева громко, чтобы вся группа слышала, сказала:

 

– Мама говорит, что никакого Царя-Лесного-Чуда-Морского на свете не бывает, она говорит – ты всё придумал. А я же его сама видела, он же спину чесал, и у него из пасти огонь вылетал, я же сама видела! Я к тебе ещё приду, будем его смотреть. Ладно?

 

– Ладно, – сразу согласился мальчик, – приходи. Он теперь всё время про вас про всех спрашивает.

 

Вмешался Пидор:

 

– Ништяк, мы все к тебе ещё сгоняем, не бзди.

 

– А я и не бздю, – тряхнул головой мальчик и уверенно взглянул на товарищей. – Чо мне бздеть-то!

 

Весь день он посматривал в Любкину сторону, наблюдал за ней – и во время завтрака, и в обед, и в песочнице, и в мёртвый час – не спал, а бросал взгляды в сторону окна, где была её койка.

Потом пришла Хозяйка и увела его домой.

 

Дома сидели на сундуке, вокруг была тьма первозданная, в дальнем углу мерцала лампада, и Хозяйка рассказывала мальчику о Духе, витавшем над бездною, о сотворении мира, о первом человеке по имени Адам и о его жене Еве.

 

Мальчик слушал и представлял себе: завтра в садике он не станет дожидаться вечера, когда в комнате соберутся ребята, кого не забрали родители, и будут слушать про Царя-Лесного-Чудо-Морское, как тот уговорил первую женщину отведать вкус райского яблока. Для всех эту историю можно будет повторить ещё раз, но первой её, конечно же, должна услышать Любка Шиблева.

 

Рай представлялся мальчику тихим уголком в дальнем конце двора, за песочницей и качелями, где густо разросся кустарник. Адамом был, разумеется, он. Ева, безусловно, походила на Любку Шиблеву.

 

Во время утренней прогулки мальчик шепнул:

 

– Айда, я тебе чо-то интересное расскажу. – И улучив минутку, когда Валентина Ефимовна отвернулась, мальчик потянул девочку за руку; они нырнули в райские кущи.

 

Адам усадил свою избранницу на большой камень, сам пристроился на земле у её ног, так – ему казалось – следует разговаривать с первой женщиной. Она смотрела на Адама первозданно-прекрасными зеленоватыми очами.

 

– Сначала ничего не было, – загадочно сказал мальчик. – Ничего-ничего. Ни садика, ни войны, даже Москвы не было. И мамы не было. И нас с тобой. Был только один Дух.

– Кто это – Дух?

– Ну, Дух, Бог такой. Ничего не было, кроме Бога. Поняла?

– А товарищ Сталин? – спросила Ева.

 

Адам подумал.

 

– Товарищ Сталин был, – уступил он. – Только товарищ Сталин и Бог.

– Товарищ Сталин в Бога не верит.

– Ну и что, что не верит! А вот Бог верит в товарища Сталина.

 

Этот довод показался ей убедительным, и она, казалось, притихла.

 

– Не было ничего, и только Дух Святой летал над бездною.

– Так не бывает, – опомнилась слушательница. – Если ничего не было, даже Москвы, даже Кремля, где же тогда жил товарищ Сталин?

– Он летал вместе со Святым Духом. Над бездною.

 

Слово было непонятное и красивое.

 

Мальчик поднялся с земли, и пока его Ева что-то соображала, стал рассказывать ей, как Бог отделил твердь от хляби и сотворил землю и небо, и солнце, и светила небесные, и растения, и зверей, и птиц, и гадов ползучих. Вот Бог уже и о человеке задумался, и вылепил, и назвал Адамом.

 

– Бог сказал: «Ты первый на всём белом свете, ты – Адам. „А“– первая буква, поэтому – А-дам. Дам первого человека». Поняла?

– Угу.

 

Тем временем Бог решил, что не дело – жить мужчине на свете одному, даже если вокруг него рай. Да и что за рай для мужчины, если рядом нет женщины! И взял Бог у Адама одно ребро и сотворил для него женщину.

– Так не бывает, – возразила Любка. – Человеков не делают из рёбров, человеков выдавливают из маминого животика.

 

У Любки был братишка, и она точно знала, как делают человеков.

 

– Это тебя выдавливают из маминого животика, – возмутился мальчик Любкиному невежеству. – Никакой мамы ещё не было, потому что они были самые первые люди. Понимаешь? В раю женщин делают из рёбер. И поэтому в мужчине рёбер меньше, а в женщине больше.

 

Любка колебалась: принимать такое объяснение или нет.

 

– Давай считать рёбра, – предложил он.

 

Они задрали маечки и принялись перебирать прутики под прозрачной кожицей на худосочных грудках. Было щёкотно и приятно. Они пересчитывали друг у друга рёбра ещё раз и ещё и ещё, и передвигали по ним тонкие пальчики, словно играли на прекрасном музыкальном инструменте, и звучала для них музыка – первая, самая пленительная музыка обнажённого тела.

 

Их маечки и трусики развевались на ветках, ветер резвился в лёгких тканях, а осознавшие себя сотворёнными Богом мужчина и женщина – впервые! – разглядывали и гладили плечи и животики, и спинки, и ноги. У них перехватывало дыхание и сладко щемило в груди.

 

– По-че-му-вы-от-де-ли-лись-от-груп-пы? – прогремел голос сверху. – Кто-вам-раз-ре-шил?! Чем-это-вы-за-ни-ма...е...

 

Раздвинув ветви кустарника, Валентина Ефимовна грозно нависла над ними, и музыка смолкла.

Мальчик и девочка бросились к одежде; ослабевшими ручонками они срывали её с веток и натягивали на себя. Их руки и ноги путались, пальцы дрожали.

 

– Как тебя зовут? – строго спросила воспитательница.

– Адам, – тихо ответил мальчик. – А она Ева.

– Адам? – переспросила воспитательница, тряхнув шестимесячной завивкой. – Имя какое-то нерусское.

 

И увела грешников из кустов.

 

Библейская история повторилась: Адам и Ева познали стыд и были изгнаны из рая. 

 

 

Вид на Уйский собор Святой Троицы со стороны речки Уй

Темно, только в дальнем углу перед образами еле заметно теплится огонёк лампады.

 

– Моисей и Аарон пришли к фараону и сказали: «Отпусти народ Мой, штоб он совершил праздник в пустыне. Бог евреев призвал нас, отпусти нас в пустыню на три дни...» И сказал Господь Моисею: «Вытеши себе две скрижали каменные, и Я напишу на сих скрижалях слова. И взойди утром на гору Синай, и предстань предо Мною там на вершине». И вытесал Моисей две скрижали каменные и, встав рано поутру, взошёл на гору. Задремал, што ли?

 

Мальчик покачал головой, но в темноте она не увидела.

 

– Спи-спи, пока мать не пришла, там за ставень письмо засунуто, вот радости-от будет.

– Я не сплю, я слушаю.

– Ну, коли так, слушай. Ты запоминай, чо я тебе толкую, это Библия, Святое Писание. Оно для всех святое – што для православных, што для вас, евреев, всё едино... Ну вот, значит, вытесал Моисей две скрижали каменные и, встав рано поутру, взошёл на гору. И прошёл Господь пред лицем его. Моисей тотчас пал на землю и поклонился Богу. И пробыл там Моисей у Господа сорок дён и ночей тоже сорок, хлеба не ел и воды не пил, и написал на скрижалях слова завета. Это Паска ваша еврейская, когда из земли Египетской вышли, – объяснила Хозяйка. – От слов «пасти народ». Паска и есть. Святой праздник. Хлеба евреи в этот праздник не едят, дрожжевого теста тоже. Одни опресноки, маца по-вашему. Вот вырастешь, война кончится, вернётесь к себе, и будешь йись в Паску мацу. Всякий народ верой своёй силён, без веры нету народа. Ты слушай, чо я тебе толкую. Слушай, кумекай да на ус мотай.

 

На исходе лета, когда отшумели первые сентябрьские грозы и возвратилось тепло, в жёлтой листве под заголубевшим небом забелела, поплыла паутина – признак наступившего Бабьего лета, Хозяйка сказала маме:

 

– Не гневи Бога, Ильинишна. Мужик твой на фронте, попостилась бы ты в Судный-от День. Он всё видит, всё тебе зачтётся. – Она внимательно посмотрела на маму. – Сходи к старику Эйзеру, он знает, он тебе укажет, когда поститься-от следовает.

 

Мама не ответила. А у старика Эйзера побывала и в Судный день, который он ей указал, к пище не притронулась. Мальчика попросила:

 

– Сегодня постарайся думать о папе.

 

А он и так думал.

 

С наступлением осени зарядили дожди, они не прекращались до заморозков; пыль с водой вперемешку превратилась в непролазное месиво, которое затвердело в октябре буграми, а в начале ноября первый крупчатый снег присолил его. Подул, завьюжил, засвистел степной полосатый ветер.

 

Война затянулась. С фронта приходили письма-треугольники; сообщения о погибших – выключки – стали повседневностью. Шла вторая военная зима.

 

Каждый вечер, если мама допоздна задерживалась в своём паровозном депо, а это бывало почти всегда, Хозяйка, справив домашние дела, отправлялась в садик. Вела она мальчика домой, держа крепко за руку – прямая, высокая, и ему приходилось бежать за ней, быстро-быстро перебирая заплетавшимися в пурге ногами.

 

Дома было жарко. Электричества Хозяйка не жгла, коптилку не любила: никакого свету от неё, одна чернота на потолке да вонь, трёхлинейную лампу доставала редко, лишь при крайней необходимости, и после употребления подолгу чистила пузатое стекло – до удивительной прозрачности, до полной невидимости, исчезновения.

 

Горела перед иконами лампада – высоко в дальнем углу. Горячая стенка, у которой стоял сундук, приятно обжигала спину. Хозяйка рассказывала медленно, напевно, обстоятельно, голосом тихим, спокойным. Древний, Богом избранный народ пересекал Синайскую пустыню в поисках Земли обетованной, воевал с неприятелями, побеждал и терпел поражения, оказывался в изгнании и возвращался на родную землю. Под эти рассказы мальчик засыпал, и тогда его, сонного, Хозяйка уводила на топчан, раздевала, укладывала.

 

Иногда мама будила мальчика поздней ночью – и это бывали радостные минуты. Хозяйка тоже вставала, выходила, набросив на плечи стёганую фуфайку (она говорила: куфайку); садилась на табуретку. Мама читала по-еврейски, Хозяйка просила:

 

– Читай как есть, я по лицу твоёму докумекаю, чо к чему, всяк смысел по глазам понять можно.

 

Спрашивала:

 

– Чо это по-вашему – и произносила уловленную ею часть фразы, да так, как её услышала, и мама потом искала это место в письме. – Ух ты! – удивлялась Хозяйка, – глядикося – совсем не по-нашему! Придумают же! Дак чо, говоришь, жив-здоров? Ну, и слава Те, Господи, Богородица-Царица-Небесная со Святыми Угодниками! Дай, Бог, здоровья. Ты пиши ему – пущай берегёт себя, про мальчонку не забывает, мальцу папка живой-здоровый нужон.

 

Мальчик с мамой укладывались и засыпали, а Хозяйка до утра стояла на половичке перед иконостасом, шептала молитвы и клала поклоны до полу. Утром, когда сын с матерью выходили из дому, окликала их, успокаивала:

 

– Вернётся папка ваш живой-невредимый, помолилась я Господу, за его здоровье перед Божьей Матерью походатайствовала.

 

Поздним рассветом начинался зимний день, вставало недолгое солнце, сменяемое нескончаемыми сумерками, Хозяйка опять шла через посёлок и приводила мальчика домой, раздевала, кормила, на сундук усаживала.

 

– Дак про чо мы с тобой вчерась толковали-от? – спрашивала и сама же отвечала: – А толковали мы про то, как Соломон, Мудрый царь, Храм возводил. Построил он Храм-от, и тогда пришли все старейшины Израилевы и подняли ковчег и понесли в скинию. А Соломон-царь шёл пред ковчегом, принося жертвы. В ковчеге-от ничо не было окромя двух скрижалей каменных, Моисеем на Хориве-горе туды положенных. И слава Господня наполнила Храм. И сказал Соломон-царь: «Благословен Господь, Бог Израилев, Который сказал Своими устами отцу моему Давиду-царю, дескать, не прекратится престол Израилев, ежели сыновья твои будут держаться пути свово». Не спишь ишшо? Да ты отвечай, головой-от не тряси, всё одно я в потёмках не различаю.

 

– Нет, не сплю.

– То-то што не спишь. Мотай на ус, чо я тебе толкую. Мудрость Господня – она превыше всего... И сказал Соломон-царь Господу: «Услышь моление раба Твоёва и народа Твоёва Израиля, когда они будут молиться на месте сём. Когда народ Твой Израиль будет поражён неприятелем за грехи пред Тобою, тогда Ты услышь с Неба и прости грех народа Твоёва Израиля и возврати их в землю, которую Ты дал отцам их». Ты запоминай, это ничо што ты покамест мало чо понимашь, вырастешь – даст Бог, поймёшь. Не спишь?

– Не-а.

– Дак вот, значит. Кончил Соломон-царь строение Храма Господня, и явился к нему Господь и сказал: «Услышал Я молитву твою и прошение твоё. Я освятил сей Храм, который ты построил, штобы пребывать Имени Моёму там вовек, и будут очи Мои и сердце Моё там во все дни». Кемаришь? Да не верти башкой-от, я вижу, даром што тёмно. Айда спать, утро вечера мудренее.

 

Ночью строил мальчик Храм в детском саду, в дальнем конце двора, и разговаривал с Богом народа Израиля, хотя и не знал, что это за народ такой и где та земля, которую обещал народу этому бородатый Хозяйкин Бог.

 

Спать Хозяйка не хотела, молилось ей легко, радостно. Подолгу стояла на коленях и кланялась, лбом половичка касаясь.

 

Когда распрямлялась да голову вскидывала, плыл маленькой светлой точкой пред очами огонёк лампады. Огонёк был тощий, свету от него в тёмной спальне не прибавлялось, но угадывались за ним образа, и Лик Богородицы виделся ей явственно.

 

– Пресвятая Матерь Божия, спаси и помилуй, дай успокоения страждущим и исцеления болящим рабам Сына Твоёва Господа Бога нашего Иисуса Христа, – шептала Хозяйка, пред иконостасом колени преклонив. «Надо за мальчонку попросить», – подумала и зашептала: – Богородица, помоги жиличке сына на ноги поставить. Некрещёная она, жиличка-от, и мальчонка ейный тож, ан...

 

Что «ан» она и сама не знала, хотела походатайствовать – и всё тут. За себя она Богородицу не просила, ей самой-от – чо ей? Да ничо ей для себя не надо, всё, слава Богу, у ней есть...

 

– Отец у мальчонки на войне с самого началу, письма шлёт редко, то враз три раза напишет, а то по полгода ничо нет. Надоумь его, Матерь Божия, подсоби на поле брани.

 

«Ишшо за Васю Ефанова надо слово замолвить, у его кобыла занемогла, а без кобылы – чо он может без кобылы-от? Да ничо он без кобылы не может! Сгинет Вася без кобылы, и вся недолга».

 

– Сосед одноногий Вася Ефанов, – зашептала и поклонилась низко, глаза прикрыла и затаила дыхание. – Матерь Божия, Царица Небесная, Пресвятая Богородица. Исцели Ты кобылу Васи Ефанова, соседа моёва. Хороший мужик он, Вася, добрый, к людям безотказный. Подсоби Ты ему, Святая Заступница.

 

Распрямилась, вскинула очи навстречу Богородицыну взгляду – и вскрикнула. Чуть памяти не лишилась.

 

Лик Пресвятой Девы изнутря осветился весь, грусть неземная коснулась Глаз и Губ Её. Свет стал растекаться, и вот уж вся Она – стоит в полный рост. Отделилась от стены, шагнула из иконостаса, из оклада вышла совсем, сделала шаг-другой, словно по склону спустилась и на пол пред Хозяйкой на самый край половичка ступила.

 

Застыла Хозяйка, не то что слова молвить, а и перекреститься не может. А Пресвятая Дева ей так запросто, будто ровне, и говорит:

 

– Не печалься, – говорит, – не мучийся. Всё, как просишь, Сыну Моёму передам в точности. И за Васю-соседа, и за мальчонку, даром что некрещёный, и за папку евойного, чтоб с войны живой да невредимый возвернулси.

 

«Спасибо Тебе, Матерь Божия», – подумала Хозяйка, а сказать не может, язык отнялся, и рука для крестного знамения не подымается. Богородица взглядом её обласкала да и говорит:

 

– Святое дело творишь, добро церковное у себя в подполе сохраняя. Зачтётся тебе ето в Царствии Небесном, всё как есть зачтётся. А теперича попрошу я тя вот об чём.

 

«Проси, Заступница, об чём хошь проси, всё исполню, костьми лягу, ан исделаю».

 

– В подполе твоём на коврах тканые образа Сына Моёва Иисуса Христа и Апостолов Ево, и Угодников Святых лежат в три погибели перегнутые, друг на дружку понаваленные. Слёживаются оне, преют да плесневеют, хучь и проветриваешь ты их справно, а глядишь – и порча их тронет, не дотянут до открытия Храма-от Божия, а ждать недолго уж. Ты бы вот чо, ты бы взяла да с мальчонкой вместе, даром, што некрещёный, а душа чистая, вот с им добро бы церковное на двор бы вынесли, разложили, разостлали, расправили бы да снегом белым почистили... А теперича спи, намаялась ты за день-от.

 

Взяла она Хозяйку за руку, подвела к кровати, усадила на край, наклонилася, Сама с ног её пимы подрезанные да онучи с носками вязаными стянула, одеяло ватное вбок откинула, да на простыню Хозяйку уложила и одеялом сверху укрыла:

 

– Спи, – мол.

 

Сказала и в иконостас ушла.

 

А Хозяйка уснула и спала крепко, до самого утра, а утром проснулась, протянула к столику руку, спичкой в темноте чиркнула, глядит: раздетая она, разутая, пимы обкороченные домашние около кровати один к одному на половичке стоят, носки, онучи – аккуратно так через пимы перекинуты. Подняла взгляд: горит лампада пред образами, огонёк ровный, неземной будто огонёк-от.

 

– Го-осподи! – прошептала Хозяйка, встала с постели да на колени рухнула. – Господи, на всё воля Твоя.

 

Поклонилась низко, так и замерла.

 

Утром мальчик проснулся сразу, как только мама шепнула:

 

– Вставай, собирайся, пора уже.

 

В садике он попробовал задержаться у входа, пропустить маму вперёд и сбегать за песочницу, взглянуть, не появился ли там за ночь Храм, но мама крепко держала его за руку.

 

И во время прогулки, очень недолгой, потому что день стоял морозный, и детей вывели подышать свежим воздухом, пройтись по двору парами, за руки держась, и тут же увели обратно, мальчик, однако, попытался оторваться от Вовки Пидора, но тот, за рукав его ухватив, сразу же наябедничал:

 

– Валентина Ефимовна, всем што ли можно отлучаться из строя или только некоторым? – на что последовал окрик:

 

– Не нарушать дисциплину! Не выходить из строя! Кому я говорю? Марш в строй сейчас же!

 

Хозяйка, как назло, пришла рано, сразу после мёртвого часа. И чего ей именно сегодня не сиделось дома! Так и не получилось взглянуть в угол за песочницу, а сон ведь такой отчётливый был...

 

– Йись хошь? – спросила дома Хозяйка.

– Не-а, – ответил расстроенный мальчик.

– Ну, как хошь. Сёдни мы с тобой дело делать будем. Оденься потеплее, укутайси. Айда.

 

Она затянула на нём потуже башлык, проверила пуговицы на пальто, все ли застёгнуты, распахнула дверь и, первая, вышла в сени. Спустились с крыльца. Ветра не было, мороз впивался в кожу.

 

– Стой тута, – подвела Хозяйка мальчика к завалинке и указала на дверцу. – Я мигом.

 

Он услышал возню в подполе, дверца распахнулась, в черноте затрепетал огонёк.

 

– Входи, да осторожно, не оступись. Рукой придерживайся, приступочка тута.

 

Он наткнулся на Хозяйкину протянутую руку.

 

В подполе пахло нафталином, спирало дыхание. Мальчик старался дышать ртом.

 

– На вот, берись за край.

 

Хозяйка подала ему – мягкое, плотное, тканное, очень тяжёлое, мальчик поднялся по ступеньке, опять ощутил прикосновение морозного воздуха и всей грудью вдохнул его.

 

Предмет оказался ковром. Удерживая с двух концов, выволокли они, выкатили его на снег и раскатали посреди двора. И взглянул мальчик на ковёр.

 

Много лет спустя, став юношей, мальчик прочитал в одной очень учёной книжке, что при лунном свете глаза цветá не различают, так они, глаза, устроены. Прочитал, вспомнил звёздную зимнюю ночь своего военного детства, и не поверил книжке.

 

Небо было чёрное, и каждая звёздочка на нём, словно иголкой дырочка во тьме на свет проколота. Луна – задумчивый круг – над крышей, над самым коньком тихо пристроилась, спокойный свет лила. Снег ровным покровом из конца в конец землю покрыл – белый-белый, ни тени на нём, ни пятнышка. И тишина...

 

Раскатал мальчик вместе с Хозяйкой ковёр посреди двора, по равнине белой. В глаз покатилась пронзительная голубизна – поле, широкое поле по всем четырём сторонам, сбегалось от краёв к центру, а там, на оставленном небольшом прямоугольнике, словно окно в другой, в загадочный мир проделано. И заглянул мальчик в окно.

 

Неведомая страна расстилалась в окне. Синее небо, белые облака, зелёные холмы. На склонах паслись овцы, козы. Красивые статные люди жили в той стране: бородатые мужчины и кроткие женщины – все в белых одеждах. Мальчику картина была знакома, однажды он уже представлял себя бегающим по таким же зелёным склонам, и ему опять захотелось попасть в ту страну.

 

Хозяйка сняла рукавицы и стала пригоршнями швырять снег на ковёр. Мальчик присоединился к ней. Зелёные холмы покрылись белым покрывалом, однако, обитателей страны это не обеспокоило. Они продолжали заниматься своими делами, будто ничего не случилось.

 

Мальчик набирал снег в ладоши и разбрасывал его по всей поверхности ковра. «Прячьтесь! – кричал он про себя, ликуя, – я завалю вас сугробами, я укрою ваши поля и рощи белым одеялом! Я нашлю на вас вьюгу, и она засвистит над вашими головами, и ваши ноги запутаются в ней. Вам придётся сбросить с себя лёгкие одежды и надеть шубы и валенки, вы будете мёрзнуть так же, как мы, топить печи дровами, играть в снежки и делать снежных баб. А весной, когда пригреет солнце и зажурчат ручьи, вы построите из газеты бумажный кораблик и отправитесь по течению в плавание».

 

– Стряхивай, – сказала Хозяйка, – будет наваливать-от.

 

Он ползал по ковру и ладонями сгребал снег. Потом Хозяйка чистила ковёр волосатой щёткой. Принесли из подпола ещё ковёр, картина на нём была другая. Перед мальчиком раскинулась водная гладь, высокий широкоплечий человек шёл по поверхности воды и не тонул; от золотого кольца над его головой расходились лучи и лилось сияние. Вверху и внизу плыли облака, а вдали подымался холмистый берег.

 

Опять мальчик швырял пригоршнями снег – на зелень холмов и на водную гладь, на белые одежды человека и на облака. Башлык мальчика развязался, шапка сползла на бок, расстегнулись пуговицы пальто, и чулки сбились в валенки.

 

– Нукася! – сказала Хозяйка, – дай-кось я тебя маненечко приберу, гляди, как весь распакетился!

 

Она притянула мальчика к себе, стала застёгивать и завязывать его одежду, и делала это ласково и ловко.

 

– Ты ето, – сказала она. – В садик пойдёшь, дак про ето, – она кивнула на ковёр, – не больно-от рассусоливай. Никому до етова дела нет. Молчок, и всё! Понял?

 

Чего же тут было не понять! Сказано – не рассусоливать, всего и делов...

 

После долгих и настойчивых маминых уговоров Хозяйка в конце концов сдалась:

 

– Заказывай свою балаболку, уши б мои её не слышали! Нелюдское это дело – тарелку настенную слушать. Да уж чево уж...

 

Пришёл монтёр из радиоузла – стальные когти через плечо, сбросил, грохнул об землю, прицепил к ботинкам, слазил на столб, поколдовал там, и появилась в кухне на стенке круглая чёрная «радиоточка».

 

– «От советского информбюро», – этими словами начиналось каждое утро, да этими же и заканчивалось. Сводки с фронтов были самыми важными в жизни событиями и переживаниями, уступали они только треугольничкам-письмам – для тех счастливых, разумеется, кому ещё было от кого ждать их и получать.

 

Содержание сводок запоминалось сразу – всеми. Названия прежде незнакомых городов, сёл, деревень, именуемых на языке сводок «населёнными пунктами», становились близкими и родными. Иные повторялись по много раз в течение нескольких дней, а то и недель: шли продолжительные и кровавые бои, каждый дом становился крепостью, каждая улица линией фронта, они переходили из рук в руки, и там погибали люди.

 

Уже отгремели первые салюты в честь отвоёванных городов. По радио зачитывали списки отличившихся в боях и награждённых. Сталину присвоили звание маршала. Песен о нём становилось всё больше, их разучивали в садике и пели каждый день хором.

 

Дни сменяли дни, проходили недели, месяцы, и счёт шёл уже на года, тяжёлые военные годы. Географические названия в сводках всё больше уводили на запад, Красную Армию стали называть победоносной.

 

В Вербное Воскресенье вместе с мохнатыми веточками Хозяйка принесла весть:

 

– Будут открывать церкву. Бога вспомнили, антихристы.

 

И разрыдалась – впервые за всю войну.

 

Сошёл снег, по речке прогромыхал ледоход, он снёс мост, и связь между городом и станционным посёлком надолго прервалась. До церкви, стоявшей на дальнем, на городском берегу, добраться здешние богомольцы не могли.

 

Хозяйка подолгу простаивала в своей комнатке перед образами, шептала молитвы.

 

Однажды вышла – прямая, строгая, в платке поверх расчёсанных на две стороны волос, в старомодном пальто. В руке она держала большую накрытую крышкой металлическую кружку.

 

– Присмотри за домом, Ильинишна, – сказала маме. – Иду нáдолго, срецтва на церкву собирать.

 

Обернулась к иконе, широко перекрестилась и пошла.

 

Кое-где – в тенёчке, в ложбинах, за косогорами ещё лежал посеревший да почерневший снег, а на солнцепёке травка зелёная проклюнулась, полезла из земли. Ручьи, лужицы, озёра целые и грязь непролазная покрыли низинные места, по ним идти было трудно, дорога выматывала, лишала сил.

 

Можно было выбирать путь покруче, похолмистее, где весеннее солнце воду повыпарило, а ветер слякоть да грязь подсушил, но ноги в калошах, на валенки натянутых, скользили по склонам и назад, вниз утягивали, и идти по такой дороге становилось совсем невмоготу.

 

А тут вдруг ветер налетел, тучи собрались чёрные, густые да тяжёлые и пошли низко, вот-вот, казалось, головы коснутся. Сперва упали крупные капли, а потом – словно прорвало, да не просто дождь, а со снегом вперемешку, да хлёстко так, всё по лицу, по щекам, глаза залепляет, плечи и голова киселём холодным покрылись – как идти дальше? Охо-хо!..

 

– Пресвятая Матерь Божья, спаси и помилуй, не оставь милостию Своёю, – зашептала Хозяйка, из последних сил выбиваясь. Рука, опиравшаяся на палку, затряслась противной дрожью, вторая, в которой узел был с кружкой для денег да с хлебушком, что в дорогу на первые дни взяла, совсем держать перестала, плечо заболело, заныло, и колени подгибаться начали. – Господи, воля Твоя, нету силушки моёй иттить дальше, помру, видать, в степу, пропаду, без святого причастия сгину.

 

И вот тут луч вроде бы из-за черноты и блеснул, полынья голубая в туче проглянула. Подняла Хозяйка к небу глаза, и из-за просветлевшего облачка Лик ей почудился. Рухнула она, обессиленная, на колени – в грязь прямо, глаз однако от Видения не отводит.

 

А по лучу, как по тропинке, видит она, Богородица, да к ней прямёхонько и спускается. Идёт, плавно ноги переставляет, и всё ниже, ниже, всё ближе к ней подходит, а вокруг Свет Божественный по сторонам разливается.

 

Ничего в этот раз не сказала ей Матерь Божия, лишь приблизилась да Рукой Своёй Хозяйкина плеча коснулась, а дальше Хозяйка ничего не помнила.

 

Очнулась она от тряски. Глаза открыла: тучи над нею, плывут низко, а дождя нет, кончился дождь. Голову приподняла, видит: в телеге она, на соломе. Впереди лошадёнка корячится, грязь ногами месит, правит ею баба, в телогрейку рваную одетая.

 

– Ты хто, мать, будешь-от? – спросила, да голоса своего не услышала, хлипкий голос совсем, силы в ём никакой нету. А баба – та на звук оборотилася.

 

– Слава Те, Господи, вроде оклемалася, – перекрестилась. – Ожила, мать, што ли? Ну, живи, живи, теперича страшное позади. Ты спасибо скажи кобылке моёй, – говорит. – Кругом тьма, не видать ни зги, а она вбок тянет, ржёт, кнута не слухается. Притянула и стала, как вкопанная. Я соскочила, гляжу, а ты, мать, ако видение с тово свету, посереди степу на коленях стоишь, в мешанине снежной по пояс утопаешь, на палку опёрлась, а голова на груди болтается. Без памяти так и стоишь. Я тебя рукой тронула, ты и рухнула. А кобыла моя к тебе мордой тянется. Вона, што значит тварь Божья. Да ты лежи, лежи, опосля поговорим, как до деревни доедем. Вишь, погода какá окаянная...

 

Может, она ещё чего говорила, да Хозяйка не слышала, опять в забытьё впала, совсем, видать, обессилела.

 

Теперь все домашние заботы легли на маму: воды из колодца принести, дров наколоть, печь истопить, и всё это после работы, ночью. Никогда в жизни она такими делами не занималась, не умела, и плакала, бывало, но только слёз её никто не видел, никто на помощь не пришёл, всё самой пришлось преодолевать.

 

Хозяйка вернулась в разгар лета, худая вся, но не изнурённая, тёмная серая кожа обтянула скулы, спина расправилась, ещё прямее стала, и ростом Хозяйка словно вытянулась.

 

– У всех начальников перебывала, – рассказывала она маме. – Зайду к секретарю райкома али к директору какому, он мне: «У меня совешшание», – а я: «Тьфу мне на твоё совешшание!», поставлю кружку на стол: «Могли разрушить, могите построить!» Он мне: «Неверуюшший я». А я: «Мать у тебя веруюшшая. О матери подумай, пасынок. Веруюшшему человеку церква нужна, душе его нужна. Клади деньги в кружку, на Божий Храм срецтво. Клади, я глядеть не буду. Пусть Бог один видит». Оставляю кружку – и вон за дверь. И жду. Он всех отпустит, я к ему ворочаюсь, кружку со стола беру, да от двери, прежде чем затворить, его, нехристя, осеню крестным знамением. Он сидит, глаза к полу, «иди, мол, с Богом, спасибо тебе». Во как! И кружка вроде бы потижельше стала. Господи Иисусе, на всё воля Твоя... Сколь денег насобирала! Никто ведь не отказывал. И татары давали, и башкиры, и евреи. Миром разрушали, миром и восстановлять надо. А то как же!

 

Вот тогда-то всё тайное и стало явным.

 

Сосед дядя Вася, одноногий конюх, красавицы Вальки отец, дядя Вася Ефанов, ещё не зная, зачем позвали его, подогнал ко двору свою полуслепую кобылу, запряженную в телегу.

 

– Разбирай забор! – скомандовала Хозяйка.

 

Конюх опешил:

 

– Ты чо, рехнулась?

– Разбирай, кому говорю! – прикрикнула Хозяйка и сама выдернула доску. – Щас молоток с гвоздодёром принесу.

 

Подошли ещё соседи – мужики хромые да косые, кто на фронт не попал либо с фронта уже списан был, и женщины. Взялись, и через несколько минут на лужайке перед домом выросла груда чёрного тёса. Неогороженный двор сиротливо оголился перед улицей.

 

Хозяйка подошла к лошади, взяла за подуздок и повела покорную клячу к дому, к завалинке. Дверца в подпол уже была растворена.

 

– Вытаскивай и нагружай, – скомандовала Хозяйка и сама первая направилась внутрь. Соседи несмело, оглядываясь и переминаясь с ноги на ногу, устремились за ней. И понесли из чёрной глубины неразворованное церковное добро.

 

Пахло жарким солнцем, горячей пылью и нафталином. Лошадь смаргивала слепней и хлестала себя хвостом по бокам.

 

Телегу окружили любопытные. Подходили, крестились. Мужчины молча входили в подпол, возвращались с ношей, аккуратно укладывали на телегу и опять шли к дому. Толпа расступалась перед ними, освобождая проход.

 

Когда телегу нагрузили, Хозяйка сама увязала поклажу, перекрестила, уселась рядом с дядей Васей.

 

– С Богом, – сказала она. И телега покатила.

 

За день сделали ходок пять. Лошадь с трудом переставляла ноги; когда подымались в гору, часто останавливалась.

 

– Притомилась, – сочувственно, словно извиняясь, говорил дядя Вася.

– Пусть передохнёт, столько ждали, ишшо подождём, – разрешала Хозяйка.

 

А в церкви полным ходом шла работа: уже заделали проломы в стенах, навесили двери, вставили окна, штукатурили, белили, красили, ремонтировали ограду. Во дворе приводили в порядок могилы, подправляли кресты. Трудились всем миром.

 

– Мир дому сему! – послышалось из-за незатворённой двери, и на пороге возник высокого роста чернобородый мужчина в рясе, с большим медным крестом на цепи вкруг шеи. Гость приподнял подол, через порог переступая, вошёл, охватил взглядом сразу всю горницу, перекрестился на икону в правом углу, над топчаном. – Ты, байстрюк, кто такой?

 

Мальчик не знал, что такое байстрюк.

 

– Чего это мы молчим, будто воды в рот набрали?

 

Мальчик разглядывал незнакомца.

 

– А не глухонемые в этих местах водятся?

 

Вид незнакомца поразил мальчика. Высокий рост, большие чёрные с блеском глаза, чёрные же, чуть с рыжинкой, вьющиеся волосы – он был словно сошедший с иконы герой Хозяйкиных сказаний из Святого Писания. Казалось, окажись перед ним водная гладь, ступит он на неё и пойдёт, почти ступней не замочив.

 

Мужчина присел на табуретку, поддёрнул на коленях рясу, приоткрыв носки чёрных ботинок, поманил мальчика к себе.

 

– Ты в этом доме живёшь? – спросил он.

 

Мальчик кивнул.

 

– Где же твоя мама, байстрюк?

– На работе, – ответил мальчик.

– А папа?

– Папа на фронте.

– Ишь ты – на р-работе, на фр-ронте, – передразнил он, копируя картавое «р». – Вы что, эвакуированные?

– Да, эваку... – начал было мальчик, но осёкся, своей картавости застеснявшись.

– Откуда же вы приехали, товарищи эвакуированные?

– С Украины, – опять скартавил мальчик и покраснел.

– Ну-ну, – усмехнулся и потрепал мальчика по щеке гость. – С Украины, говоришь. Фарштэйст йидыш?1

 

Мальчик кивнул.

 

– Бист а файнер бохер, йингэлэ!2

 

В дверях показалась Хозяйка, в руке она держала ведро с молодой картошкой, в другой руке у неё была лопата. Увидев гостя, засуетилась, поставила ведро на пол, лопату убрала за дверь, стала отирать о подол перепачканные землёй руки.

           

1           (идиш) Понимаешь по-еврейски?

2           (идиш) Ты, мальчик, хороший парень!

           

 

– Што же ето я, Господи, – запричитала, – ох, Царица Небесная, совсем ума лишилась, дура старая, прости меня, батюшка, прости Христа ради.

– Да что ты, матушка, я просто так зашёл, проведать, поглядеть, как верующие люди живут-здравствуют. Ты уж не обессудь, что вот так, не предупредивши.

 

Хозяйка бросилась в кухню, вымыла руки, выскочила в сени, в чулан, помидоры принесла, огурцы, кринку топлёного молока, вернулась на кухню и захлопотала у стола.

 

– Чем же тебя попотчевать-от, батюшка? Вот овошши с мово огороду, с грядки – свеженькие, есть соленья всякие домашние, картошечка молодая с чесночком, с укропчиком, ето жиличка меня готовить научила, хлебушко ржаной. Ты проходи на кухню-от, присядь к столу, отведай, чево Бог послал, не побрезговай, батюшка.

 

– Чего же брезговать, матушка, – с готовностью отозвался гость. – Чего Бог послал, того и отведаем.

 

Он прошёл в кухню, побрякал соском умывальника, Хозяйка стояла поодаль, держа в руках полотенце. Гость обернулся к ней, вытер руки, быстро-быстро произнёс слова молитвы, перекрестился на икону.

 

– Лучку бы зелёненького, а, матушка, – сказал и подкупающе улыбнулся.

 

Хозяйка опять захлопотала, засуетилась, побежала на грядку.

 

– Я мигом, – крикнула на ходу.

– Йингэлэ, – позвал чернобородый через незатворённую дверь. – Кум аэр!1

 

Мальчик подошёл к нему. Взяв из чугунка картошину, гость протянул мальчику:

 

– Эс.

 

Мальчик покачал головой.

 

– Эс-эс. Шим зих нит, йингэлэ, эс!2

– Не хочу, – сказал мальчик. – Я чужого не ем, у нас своё есть.

– Ну, так неси своё! – засмеялся гость. – Сложим твоё и моё, вместе и поугощаемся. В чём же дело! Где вы своё держите?

           

1           (идиш) Мальчик. Иди сюда.

2           (идиш) Ешь. Ешь-ешь. Не стесняйся, мальчик, ешь!

           

 

– В чулане, – ответил мальчик.

– Вот и неси из чулана, что там есть, и садись к столу.

 

Мальчик несмело направился к двери, но на пороге столкнулся с Хозяйкой; она несла пучок надёрганного с грядки зелёного лука.

 

– Ты куды ето? – спросила.

– В чулан, дяденьку покормить.

– Ето каково же дяденьку-от? Ково ето ты кормить собралси?

 

Мальчик растерянно стоял в дверях. Из кухни донёсся смех гостя:

 

– Ох, и байстрюк он у тебя, матушка! Давай, говорит, я буду тебя угощать, а ты меня. Вместе и поугощаемся. Ох и байстрюк, прости, Господи!

– Никаких угошшений, чо ты, чо ты, как ето можно – поугош­шаемся. У ево мать на работе день-деньской до ночи, чо ты, родненький, как же можно! – Она наклонилась, обхватила мальчика за плечи и повела обратно в горницу, приговаривая: – Чо ты, чо ты, мы без матери ничо сами брать не будем, ето как же без матери! Она придёт ночью, чо йись-от будет? Ты беги лучше на двор, поиграй там в стайке, беги-беги, мы тут одне с батюшкой потолкуем.

 

 

 Ночью, когда мама пришла с работы, Хозяйка рассказывала ей:

 

– Дал Господь, сподобились, и в нашей церкви теперича батюшка свой есть. Молодой, статный, не задаётся нисколько, пришёл, к столу сел – запросто так, по-нашему по-простому, картошечки отведал, лучку, молока топлёного крынку цельную выпил. Хороший батюшка, слава Тебе, Господи.

 

Дня два-три спустя новый священник опять пришёл в гости. Хозяйки не было дома, мальчик играл один.

 

– Что слышно, байстрюк? – приветствовал его гость от порога. – Всё шустришь?

 

Мальчик не знал, что значит – шустришь.

 

– Шустри-шустри, как же не шустрить, если вся жизнь шустрая такая! Мамка-то твоя где работает?

– В депо.

– В депо, говоришь? И что же она в том депо делает?

– Работает, – ответил мальчик. Что же ещё можно в депо делать!

– А ты чего один дома? В садик ходишь?

– Не-а. Я в этом году в первый класс пойду.

– Ух, ты, какие мы уже взрослые! В первый класс! А читать ты умеешь?

 

Читать мальчик умел – и по-русски, печатными буквами, и по-еврейски.

 

– Ну, ты у нас просто вундеркинд! – воскликнул священник.

 

Мальчик не знал, что такое вундеркинд.

 

– Кто же научил тебя читать-то?

– Мама.

– Вот видишь, – с грустной улыбкой сказал священник, – зэйст, вос эйст а йидише мамэ!1

 

Он умолк, и так сидел долго, глядя в окно на начинавшие желтеть листья акации.

 

– Вэйсту вос, йингэлэ? – заговорил он опять. – Алэ кристн золн цузамен гэйн ин дрэрд! Обэр сиз нито кэйн брэйрэ: бэсэр цу зайн а лэбэдикер гой, эйдер а тойтэр йид. А? Бисту маским мит мир?2

 

И тут в дом вошла Хозяйка. Она опять запричитала, захлопотала, побежала в чулан, на грядку, а мальчик ушёл в стайку играть в войну. В другие игры он не играл, да других в те годы и не было.

 

Ещё несколько раз уходила Хозяйка с кружкой «в люди», правда, не на такой длительный срок, недели на две-три. Возвращалась и погружалась в церковные дела.

 

Она рассказывала маме, что батюшкой все довольны, он хорошо ведёт службу, ласков с прихожанами, и те отвечают ему любовью и уважением. Был уже в церкви и хор, певчие ладно

спелись.

 

На один из молебнов Хозяйка повела в церковь и мальчика.

               

1           (идиш) Видишь, что значит еврейская мама!

2           (идиш) Мальчик. Знаешь что? Пусть все христиане вместе провалятся сквозь землю. Но выбора нет: лучше быть живым гоем (инородцем, иноверцем), чем мёртвым евреем. А? Ты согласен со мной?

           

 

Стояла хорошая погода, ночью прошёл дождь, правда, короткий и несильный, вода ушла в почву, не намесив грязи. Было скользко; когда взбирались к кладбищу, земля приставала к подошвам; солнце вставало по-летнему весело, ветер разогнал тучи и приятно обдувал лицо.

Мальчик старался шагать по-мужски широко, чтобы не отставать от Хозяйки.

 

В одной руке она несла узелок с домашним печеньем – для нищих, которые всегда сидели у церковных ворот, просили милостыню, другую руку иногда протягивала мальчику, но он обходился без её помощи, пыхтел и шёл, поспевая за её ровной походкой.

 

– Как войдёшь в церкву, сними арапчёнку – (так она называла тюбетейку; мальчишки очень их любили, сказывалась, вероятно, близость мусульманского Казахстана, да и татар в городе было много.) – Лба не крести, поклоны не бей, тебе не положено. Стань в сторонке у стены и смотри. Ежели спросят: чей, мол, ты – покажи на меня, скажи: квартирант ейный. Креста не целуй.

 

За мостом свернули направо. Показались купола. Хозяйка начала креститься и шептать слова молитвы. Постояла у церковных ворот, глядя на изображение Богоматери над входом и продолжая класть на себя кресты. Потом обошла нищих, раздавала печенье из узелка, приговаривала: «Храни тебя Господь»!

 

У ворот было много верующих, и в общей толпе они вошли во двор. Здесь всё повторилось: Хозяйка стояла перед входом в церковь, крестилась, шептала молитву. И здесь были нищие, и им она раздала печенье, сколько осталось.

 

Вступили в полумрак – после яркого солнца. Во тьме колыха­лись огоньки – великое множество, глаза постепенно начали различать своды и стены с иконной росписью. При входе богомольцы покупали свечи, зажигали их от других свечей и ставили перед иконами, опускались на колени, крестились, били поклоны.

 

Началась служба. Появился священник; мальчик не сразу узнал его – в ризе, в расшитом головном уборе, он был возвышенно красив. Опять мальчик подумал: словно с иконы сошёл...

Батюшка обходил церковь и широко размахивал кадилом; богомольцы приближались, целовали крест.

 

– Я целовать не буду, – смущённо сказал мальчик, когда священник поравнялся с ним; тот поднял удивлённый взгляд, постоял – и вдруг узнал, наклонился близко-близко.

– Йингелэ! Фарвос нит? Куш! Ун гэдэйнк, – и повторил – уже знакомое: – Сиз бэсэр цу зайн а лэбэдикер гой, эйдер а тойтэр йид.1

 

Он говорил совсем без голоса, одними губами – глядя мальчику прямо в глаза. И взгляд его вспыхивал в полумраке, отражая огни свечей.

 

Креста, однако, мальчик не поцеловал. Хозяйка не велела.

 

– Чево это он тебе нашёптывал? – спросила Хозяйка, когда они возвращались из церкви.

 

Мальчик повторил ей – по-русски – слова священника.

 

– По-еврейски толковал, што ли? – удивилась Хозяйка. – Што ли не православный он?.. Ну и ну!

 

Она долго молчала. За всю дорогу не проронила ни слова. И только на подходе к дому, продолжая начатый у церкви разговор, сказала:

 

– Ты ето... ево больно-от не слушай, чо он тебе там всяково наболтал. Неладно ето. Негожий он человек, дурной... Всяк человек должон жисть в той вере прожить, в которой родилси, котору от отца с матерью получил. И жить должно человеку на своёй земле. Не приведи, Господь, завсегда быть квартирантом... Вот ты, кто ты есть? – еврей, и мать твоя еврейка, и папка тоже. И ты евреем оставаться должон, в своёй вере и на своёй земле. А земля твоя – Святая Земля, в Ерусалиме-городе, где Спаситель со Святыми Апостолами жил...

 

Они поднялись на высокое крыльцо.

 

Веры разные, а Бог Один, – задумчиво сказала Хозяйка, перекрестилась и отперла дверь.

 

 

Наступило девятое мая – День Победы. Светило солнце, смеялись и плакали люди, играла музыка – Праздник настоящий, долгожданный. Уроки в школе отменили, и это тоже было небольшим, ни в какое сравнение не шедшим с главным, но всё-таки праздником.

           

1           (идиш) Мальчик! Почему нет? Целуй! И помни: лучше быть живым гоем (инородцем, иноверцем), чем мёртвым евреем.

           

 

Вечером Хозяйка сказала маме:

 

– Ну вот, дал Бог, и дожили мы, и мужик твой дожил, слава Тебе, Господи. Теперича моли Бога, чтоб скорее домой ворочал­ся, мальчонке отец – ой, как нужон! Да и ты баба молодая, сколько можно без мужика мыкаться.

 

Помолчала Хозяйка, собралась с мыслью.

 

– Ты на меня не обижайси, прикипела я к вам обоим, особливо к пацану твоёму. Вроде как внук он мне родный, уж и не знаю, как дале жить-от без вас буду, словно кусок из сердца выдёргиваю.

 

– Почему же без нас? – удивилась мама. – Мы пока от вас никуда уезжать не собираемся.

– Вы не собираетесь, да я собираюсь, – ответила сухо Хозяйка, решительно ответила.

 

Мама уставилась на неё.

 

– Так уж, милая, ничо не попишешь. Мужик твой ни сёдни – завтре вернётся, не век же ему в Неметчине оставаться. Где ж ты ево принимать-от будешь? В горнице моёй в проходной? На топчане на ломаном-переломаном? С мальцом на одной лежанке? Нет уж, милая, не бывать тому. В моём дому такова не будет. Поживи покамест, поишши чево подходяшшево, да и съезжай с Богом. Как говорится, не поминай лихом. Главно, войну мы с тобой вместе пережили. Бог милостив, авось и дале не пропадём.

 

Отец вернулся в октябрьские праздники, в ночь на девятое ноября. Стояли морозы, в доме было зябко, новые хозяева экономили дрова, топили несильно, и к утру изба выстывала.

 

Раздался стук в хозяйское окно и мужской голос. Хозяева ещё толком не проснулись, а мама была уже на улице и, припав к отцовской груди, на всю улицу голосила. Потом ворвалась в комнатушку, фанерной перегородкой от хозяйской отделённую, всем телом на сына упала, как подстреленная, крикнула:

 

– Вставай, папа вернулся! – И назад к двери кинулась. А в проёме уже отец стоит – большой, незнакомый, в солдатской шинели, в сапогах, шапка в руке, волосы растрёпанные. Улыбается, а по лицу слёзы катятся. Таким на всю жизнь и запомнился, хоть и много потом всякого было – и хорошего, и не очень.

 

Встали хозяева, отец достал бутылку водки, консервы, и мама кое-чего для этого случая припасла.

 

Вечером отец сказал:

 

– Пойдём, на старую квартиру сходим, я Хозяйке привёз кое-чего. И спасибо я ей сказать должен, за вас спасибо.

 

Сына они с собой не взяли, поздно пошли они к Хозяйке, а ему спать надо, в прошлую ночь почти не спал. Правда, назавтра в школу идти он не собирался, да его никто бы и не неволил, шутка ли: отец с фронта вернулся. Живой.

 

 

Семья Войтовецких. Троицк, октябрь 1947 г.

 

Один только раз видел мальчик Хозяйку после переезда, последний раз.

 

Весной, когда уже и холода прошли, вдруг прихватил он простуду, да такую сильную, что постановили врачи: в больницу! Сделали снимок, оказалось – воспаление лёгких. Долго держалась температура, никак не могли сбить, лекарства не помогали.

 

– Смотри, кто пришёл, – услышал сквозь забытьё мамин голос.

 

За спинкой не по росту большой койки, смущённо улыбаясь, непривычная в такой обстановке, в белом халате поверх пальто стояла Хозяйка. В вытянутых руках она держала гостинцы.

 

– Вот, принесла, не знаю, чо можно, чо нельзя, да ведь ето своё, домашнее.

 

Мама взяла из Хозяйкиных рук и поставила на тумбочку – на большом противне, прямо из печи – под белым полотенцем из теста вылепленные жаворонки, много жаворонков, у каждого на спине птенец пристроился, так вместе и запеклись. Рядом Хозяйка кринку поставила, с молоком топлёным кринка, сверху пенка коричневая – в два пальца толщиной.

 

– Молоко-от ты погрей ему, да с печеньем – оно и сытно, и пользительно будет. Молоко от Ефановых, от ихней коровы. Сами принесли, говорят, истопи и от нас передай. Пусть, мол, выздоравливает. Кланяться велели – и Вася, и Марья Прокопьевна, и Валентина. Невеста уж совсем Валентина-от, красивая девка. Ты на ней всё жениться собирался – помнишь? Не передумал ишшо? Ты скажи, я уж поговорю по-свойски, по-соседски поговорю.

 

И улыбнулась широко, светло улыбнулась мальчику напоследок Хозяйка.

 

 

 

 

В 1971 году я работал в свердловской организации с мудрёным названием Уралэнергочермет. Кожей, умом ли чувствовал я, что компетентные органы интересуются моей персоной. Шумно прошёл уже «самолётный» процесс, стихи мои ходили в еврейском самиздате, а имя несколько раз упоминалось в передачах зарубежных «голосов».

 

На первую «профилактическую» беседу в своё управление, прямо с рабочего места, вызвав для этой цели в партком, вёз меня на новеньком белом «Запорожце» Олег Николаевич – так он представился; кажется, капитан КГБ. Он был вежлив, хотел нравиться.

 

– Не могу вас понять, Илья, – говорил он. – Мы с вами приблизительно ровесники, жили в одной стране, читали те же газеты, книжки. Школа, институт, комсомол. Ваш отец фронтовик, от звонка до звонка, как говорится.

 

– Из комсомола меня исключили в 57-ом, в марте.

 

– Знаю. Товарищи погорячились, но после этого всё у вас сложилось благополучно. И на допуск этот факт не повлиял: первая форма – шутка ли! Даже у меня такой нет, – приврал капитан. – Объясните мне, может, я чего-то недопонимаю, как вы могли увлечься предательской идеей сионизма. Ведь вы здесь родились, выросли, получили образование... Не доходит!

 

– Олег Николаевич, есть такое понятие: чувство собственного достоинства. Оно не позволяет человеку оставаться вечным квартирантом. Каждый должен жить у себя дома... Эту истину объяснила мне одна русская женщина, наша квартирная хозяйка.

– Любопытно... Вы можете назвать её фамилию? Адрес?

– Могу, Олег Николаевич, могу. Монетова Дарья Никандровна, Троицк, Выгонная, 11.

 

Он раздельно повторил, скосив губы и глаза в сторону «бардачка»:

 

– Монетова Дарья Никандровна, Троицк, Выгонная, 11. – И – в мою сторону: – Понятно. Продолжайте.

 

Конечно, на этом следовало закончить объяснение с капитаном. Но меня понесло. Не доставало мне мудрости Дарьи Никандровны: никого не обращать в свою веру.

 

– Олег Николаевич, давайте, я почитаю вам стихи. Мои. Может быть, до вас что-нибудь дойдёт.

 

И, обращаясь не к собеседнику, а к его «бардачку», я прочитал недавно написанное, ещё в самиздат не запущенное:

 

Я люблю и берёзу, и тополь,

и неяркую синеву.

Но наверно час уже пробил

над страною, где я живу.

И когда под небом осенним

полетели птицы гуськом,

я себя в этой горькой Расее

вновь почувствовал чужаком.

Нет причастности в жизни чище,

чем к страданьям земли своей.

Вот гляжу я в глаза мальчишек –

двух смышлёных моих сыновей:

неужели трусливыми басенками

мы обманывать их должны,

обрекая быть вечными пасынками

неприветливой этой страны!

За туманным её горизонтом,

в незнакомых и дальних краях,

там где плещется море золотом,

жить должны мои сыновья –

не изгнанники и не пленники,

смело в дом заходящие свой,

где живут мои соплеменники

с гордо поднятой головой.

 

Капитан оборотил лицо в мою сторону; руки его отпали от руля.

 

– Есе-е-енин! – протянул он. В его голосе прозвучало удивление. Искреннее? Не знаю.

 

Мы подъезжали к управлению комитета государственной безопасности по Свердловской области. Олег Николаевич перевёл взгляд на дорогу и крепко взялся за баранку.

 

 

В Израиль мы прилетели 6 декабря 1971 года.

 

Десятое декабря – международный день защиты прав человека; я, израильтянин с четырёхдневным стажем, поехал в Иерусалим к Стене Плача – через Иудею, через библейский Хеврон.

 

На покрытых травой и полевыми цветами холмах паслись стада коз и овец, на искусственных террасах серебром отливали на солнце оливковые деревья, по склонам то тут, то там сбегали арабские дома и домики с плоскими крышами; дорога вилась среди этой пасторали. А воздух... воздухом таким дыша, пастух, пришедший в эти безлюдные края из далёкой Месопотамии, впервые в истории разговорился однажды с Богом – на равных.

 

Нет, не впервые я оказался здесь, об этих холмах грезил я в детстве, под кронами оливковых деревьев гулял, и сидел здесь на белесых камнях, и валялся на сочной зимней траве, вдыхал приправленный дымком и козьим душком воздух. Не среди уральских угарных дымов прошла моя жизнь, не на чёрном умирающем снегу, а в этом краю – божественном во всех прямых и переносных смыслах.

 

Поворот шоссе – и высоко на вершине холма, вознесённый в небо, показался Иерусалим.

 

В 73-74-ом, во время передышек, когда уже стихли бои Войны Судного дня, лишь время от времени вспыхивали короткие стычки с египетскими десантниками, в свободное от учений и патрульных поездок по Синайскому полуострову время, в подземном бункере Бир-Тмадэ, пристроившись на койке, в тусклом свете крохотной электрической лампочки я начал заносить в толстую тетрадь воспоминания о прошлой, довыездной моей жизни.

 

Первую запись я назвал «Храм», и была она о Троицкой нашей Хозяйке, о Дарье Никандровне Монетовой.

 

Журнал «Посев», выходивший в ФРГ, во Франкфурте-на-Майне, напечатал «Храм», да и всю мою тетрадку тоже, из номера в номер, статью за статьёй – в течение нескольких лет. Публикации эти были высоко оценены коллегами капитана Олега Николаевича: в письме, присланном мне из Свердловска в Беэр-Шеву, они писали: «С интересом читаем ваши выступления на страницах „Посева“. Не забывайте: руки у нас длинные».

 

Я не забываю, хотя пока Бог миловал...

 

Дина была доктором русской филологии и литературы. От армянина-отца она унаследовала восточный блеск чёрных глаз, а от русской православной матери неподдельную религиозность, что в советское время было большой редкостью.

 

– Поедем, побродим по Булгаковскому Иерусалиму, – предложила Дина.

 

Старый город, торговцы, туристы, тень крытых улиц, терпкость и пряность восточных ароматов, дымящегося арабского кофе, камни стен и пешеходных переходов, многоязыкий говор и гомон окружили и закружили меня.

 

Дина объясняла: эта улица – Крестный путь, Via Dolorosa, вдоль неё станции, вот здесь Он... а здесь... а здесь... А вот и Голгофа, под крестом обнаружили череп Адама, первого человека. Кровь Христа, просочившись, окропила весь путь рода человеческого, до самого корня. Спаситель принял на себя страдания за все грехи людские, от Адамова первородного.

 

Дина помолилась на распятие.

 

– Можем попасть на службу в церковь Марии Магдалины.

 

Мы обогнули стену Старого города.

 

– Вот справа – Гефсиманский сад. Здесь Он просил Отца: «Пусть минет меня чаша сия». Он не хотел умирать, здесь Он был не Богом, а человеком, простым смертным, как ты и я.

 

За углом сворачиваем направо – по узенькой дорожке, и нас встречает облачённая в серые монашеские одежды пожилая женщина; голова её покрыта тёмным платком.

 

– Здравствуйте, мать Анна.

 

Тридцать лет не ступал я под церковные своды. Иконы, горящие свечи, молящиеся... – сердце моё забилось, словно вернулся я в детство.

 

– Лба не крести, поклоны не бей, тебе не положено... Стань в сторонке у стены... и смотри... Ежели спросят: чей, мол, ты – скажи: Дарьи Монетовой квартирант. Креста не целуй.

 

– А вы чей будете, – услышал я тихий женский голос с немецким акцентом – в церковь Марии Магдалины приезжали православные со всего мира, и родившиеся, и выросшие вне России.

 

– Я?.. – очнулся и взглянул в глаза молодой миловидной женщине. – А Дарьи Монетовой квартирант, – ответил, как было велено.

 

Она кивнула, будто поняла.

 

Запели певчие – три женщины и очень старый с военной выправкой мужчина; он сидел, вытянув перед собой, чуть в сторону, прямую в колене ногу, очевидно, раненную. Мужчина пел густым басом.

 

Закончилась служба, Дина подошла, сказала:

 

– Идём, я познакомлю тебя с матерью Анной. Она арабка, православная, с детства в этом монастыре, нигде кроме него не была, ни на каком языке, кроме русского, не разговаривает. Идём.

 

Я, незнакомый с христианским этикетом, не знал, можно ли мне, мужчине, пожать руку монашке. Она протянула мне руку первая.

 

Я назвался.

 

Мне показалось, что она не расслышала. Вскинула взгляд, долго смотрела. Я повторил имя и фамилию.

 

Вы? – в её голосе было удивление.

 

Я подтвердил.

 

Она заволновалась, отошла в сторону, привела ещё одну монашку.

 

– Это он, – сказала, указав на меня. И, обращаясь ко мне: – Мы не читаем светскую литературу, только духовные книжки. Но вашу статью – ведь это вы написали «Храм»? – нам прислали из Сан-Франциско, и мы отслужили службу по Дарье Никандровой Монетовой. Мы теперь в молитвах наших поминаем имя её. Спасибо вам. – Она сложила руки на груди и

оклонилась в пояс. – Подождите здесь, пожалуйста.

 

Дина ушла с матерью Анной, оставив меня одного. Вернулась:

 

– Нас приглашают к трапезе.

 

Простые деревянные столы, незамысловатая посуда. Монашки заняли свои места, мне и Дине указали на отдельный стол – для гостей. Тут была и та миловидная женщина с немецким акцентом, с которой я беседовал в начале службы.

 

Все встали, помолились. Я – единственный – не крестился и слов молитвы не произносил.

 

– У нас сегодня дорогой гость, – сказала мать Анна. – Поблагодарим Создателя за то, что Он сподобил нас чести принимать его в нашей обители. – Она опять, как и в прошлый раз, поклонилась в пояс, потом приблизилась ко мне и со словами: «Храни тебя Господь!» – перекрестила широким взмахом.

 

– Простите, мать Анна, – смущённо проговорил я. – Спасибо вам за добрые слова. Но... ведь я не христианин, не православный, мне как-то неудобно... ведь я еврей...

 

– Ну так что? – посмотрела мне в глаза монашка. – Ну и что же? Веры разные, а Бог Один.

 

Произнесены были слова эти во Святом Граде Ерусалиме тридцать лет спустя после расставания моего с Хозяйкой нашей Дарьей Никандровной Монетовой, да будет благословенна её память.

 

1996