Литературная страница

 

16 января исполнилось 85 лет одному из лучших писателей русского зарубежья и почти нашему земляку (он живет в Мюнхене) Борису Хазанову. Поздравляя его вместе с армией читателей и почитателей с этой почтенной датой, желая ему здоровья и долгих лет жизни, попытаемся, насколько это возможно на страницах газеты, представить его многогранное творчество. Публикуем несколько художественных произведений писателя, а также образцы его эссеистики.

 

Борис Хазанов (настоящее имя – Геннадий Моисеевич Файбусович) родился в 1928 году в Ленинграде. Когда ему было два года, семья переехала в Москву. С 16 лет был рабочим на Московском газетно-журнальном почтамте. В первые послевоенные годы учился на классическом отделении филологического факультета Московского университета. На последнем курсе был арестован по обвинению в антисоветской агитации и пропаганде и был приговорён Особым совещанием при Министерстве государственной безопасности к восьми годам заключения в лагерях. Отбывал срок в Унжлаге (Унженском исправительно-трудовом лагере). В 1955 году был освобождён «условно-досрочно» без права проживания в столице и крупных городах. Окончил в 1961 году медицинский институт в Калинине (Тверь), около 15 лет работал врачом в деревне и в Москве; кандидат медицинских наук. В течение шести лет был устным переводчиком научной медицинской литературы на трёх западноевропейских языках в Центральной медицинской библиотеке в Москве. Много лет занимался научными и литературными переводами, в частности, перевёл философcкую переписку Г.-В. Лейбница, изданную в Москве, а также большое количество современной западной теологической литературы для Самиздата. Выпустил (под псевдонимом Г. Шингарёв) в 70-х годах в Москве две книги для школьников: «Необы­кновенный консилиум, рассказы о профессии врача» и «Мальчик на берегу океана. Жизнеописание сэра Исаака Ньютона». Набор третьей книги о философии медицины был рассыпан по указанию КГБ. Художественные произведения, эссеистика и публицистические статьи Бориса Хазанова распространялись в Самиздате (70 – 80-е гг.) и публиковались за рубежом. Был сотрудником подпольного самиздатского журнала, подвергся преследованиям. Под угрозой вторичного ареста покинул страну в августе 1982 году и поселился с семьёй в Германии.

 

В 1984 – 92 годах был одним из основателей, редактором и соиздателем русского зарубежного журнала «Страна и мир», выходившего в Мюнхене. Поместил много статей и этюдов в немецкой периодической печати, выступал с передачами на культурные и литературные темы по радио «Немецкая волна» (Кёльн), «Свобода» (Мюнхен) и Би-Би-Си (Лондон). Выпустил романы «Антивремя», «Нагльфар в океане времён», «Хроника N», «Я Воскресение и Жизнь», «После нас потоп», «Далёкое зрелище лесов», «Аквариум», «К северу от будущего» и др., эссеистические книги «Миф Россия», «Идущий по воде», «Ветер изгнания», большое количество повестей и рассказов. Многократно печатался в русской (европейской и американской) эмигрантской печати, а также в Израиле. После 1988 года публикуется в России. Произведения Бориса Хазанова переведены на немецкий, французский, английский, итальянский и болгарский языки. Лауреат премии «Литература в изгнании» имени Хильды Домин, нескольких премий Интернационального ПЕН-клуба, премии имени М. Алданова (Нью-Йорк), премии журнала «Октябрь» (Москва) и «Русской премии» за 2008 год.

 

Живёт в Мюнхене.

 

http://www.boris-chasanow.imwerden.de/

Борис ХАЗАНОВ

ДИАЛОГИ

Адам и Ева

 

Адам познал Еву, но распорядитель медлил, и они могли ещё немного времени побыть в эдемском саду. Как это бывает после первого сближения, они стыдились взглянуть друг другу в глаза.

«Ну как ты?» – робко спросил Адам.

Ответа не было.

«Всё как-то быстро», – заметил Адам.

«Ты очень торопился», – сказала Ева.

«Ты на меня сердишься?»

«Почему я должна на тебя сердиться?»

«Это... так неожиданно».

«Ты думаешь?»

«Ну да. Как-то вдруг».

«Вовсе нет, – сказала Ева. – Я этого ждала».

«Ты? ждала?»

«Ну да».

«Но ведь ты сопротивлялась».

«Немножко. Так полагается».

«Значит, – сказал он, подумав, – ты меня прощаешь?»

Они ещё немного полежали на траве.

«Но это было очень приятно. Тебе тоже было приятно?»

«Я же сказала: ты поторопился. Но ничего. Следующий раз получится».

«Постой, – перебил её Адам, – ты хочешь сказать, что ты не успела... как это называется...»

«Кончить», – пролепетала Ева.

Адам нахмурился.

«Откуда ты знаешь такие выражения?»

«Но ведь ты тоже знаешь».

«Я – другое дело. Я мужчина».

Она проговорила снова:

«В следующий раз...»

«Когда это – в следующий раз?»

Адам сидел, положив подбородок на колени.

«Не знаю, – сказала Ева, робко взглянув на мужа фиалковыми глазами. – Можно и сейчас».

«Я сейчас не могу».

«Ну что ж, подождём».

«Скажи... а ты не боишься?»

«Чего я должна бояться?»

«Что ты забеременеешь, чёрт возьми!»

«Нет, не боюсь, – сказала Ева. – Тем более, что ты там не побывал».

Они умолкли. Возможно, это была первая супружеская размолвка.

«Нет, серьёзно, – сказал Адам, – ты в самом деле думаешь, что я...»

«Я бы почувствовала. И к тому же, как тебе объяснить? Я всё ещё девушка».

«Что это значит?»

«Не знаешь, что значит быть девушкой?»

«Нет».

«И я не знаю. Я не могу тебе объяснить, я это просто чувствую. Если говорить откровенно, это меня тяготит».

Она добавила:

«Ты должен меня от этого освободить».

«Ты так думаешь?» – спросил он неуверенно.

«А как же иначе. Ведь я твоя жена. Ты не смущайся. Первый блин комом. Главное – не торопиться».

«Я поражаюсь: откуда ты это всё знаешь?»

«Женщины знают».

«Но ты же первая женщина на земле».

«Собственно говоря, ещё не женщина. Но всё равно. Знание даётся нам от природы. А мужчине надо приобрести опыт».

Адам погрузился в размышления.

«Я думаю, – осторожно напомнила Ева, – уже прошло довольно много времени. Ты любишь меня?»

«Я не знаю, – пролепетал Адам. – Что такое любовь?»

Она не успела ответить, как из-за кустов вышел распорядитель. Он был в картузе, в дворницком фартуке и держал в руках метлу.

«Закрываем», – сказал он.

Они взглянули на него с испугом.

«Шесть часов. Сад закрывается. А ты, – сказал он Еве, – хоть бы надела что-нибудь на себя, бесстыдница...»

«Дедушка, – покраснев, сказала Ева, – ещё немножко...»

«Ещё десять минут, – твёрдо сказал Адам, – и мы уходим».

 

Поэт и Вельзевул

 

Кто-то взошёл по скрипучей лестнице, постучался в мансарду.

«Да», – сказал поэт.

Вкрадчивый голос попросил:

«Пожалуйста, ещё раз».

«Войдите».

«Ещё раз...».

«В чём дело? Я же сказал вам: входите».

«Извини, – сказал дьявол, вступая в комнату. – Нашего брата полагается приглашать трижды».

Поэт заметил, что он где-то об этом читал.

«Могу напомнить. У Гёте».

Поэт спросил: чем он обязан чести?..

«Хочу тебя поблагодарить. – Гость окинул взглядом убогое жильё и уселся на продавленный диван. – Ты напомнил обо мне читателям. Сделал мне отличную рекламу».

«Вы думаете, – поэт усмехнулся, – у меня так уж много читателей?»

«Теперь их станет больше. Я позабочусь об этом. Как-никак, и я приобщился к твоей судьбе. К твоему, быть может, бессмертию!»

«Но дьявол и так бессмертен. По крайней мере, так считается».

«Считается, хе-хе. Смерть и бессмертие – земные понятия. С точки зрения вечности, это ложное противопоставление».

Поэт признался, что ему пришлось издать свои стихи за собственный счёт.

«Последние деньги выложил».

«Сочувствую».

«Но знаете... Я бы не хотел оказаться приспешником Вельзевула».

«Приспешником? Это было бы для меня слишком большой честью! Гёте тоже... как бы это выразиться. Немало потрудился ради моей популярности. Другой вопрос, насколько ему это удалось... Но уж моим союзником его никак не назовёшь».

«Я вижу, вы интересуетесь поэзией».

«Это моя слабость. Скажу по секрету, я и сам пробовал свои силы. Написал эпическую поэму “Сотворение мира”. В двадцати четырёх песнях».

«Вы были свидетем этого... события?»

«Был, как же».

«Вероятно, у вас там есть и кое-что о Творце?»

«О, да».

«Понравилось ему?»

Дьявол покачал рогатой головой.

«Почему?» – спросил поэт.

«Он сказал, что у меня нет поэтического таланта. Советовал переделать в роман наподобие Вальтер Скотта».

«Мне бы хотелось почитать, – сказал поэт. – Поэма опубликована?»

«Нет, конечно».

«Почему? В конце концов, можно под псевдонимом».

«Не в этом дело, – уныло сказал Сатана. – Я же говорю. Уж очень плохие стихи. Я их сжёг. В адском пламени».

«Скажите, – осторожно спросил поэт, – что вы нашли такого в моих стихах, что они вам так понравились?»

«Что нашёл... Дерзость. Упоение пороком. Демонское начало. Твоя поэзия дышит похвальным презрением к человеческому роду. Как раз то, что нам нужно. Настоящая современная поэзия».

Поэт был польщён, однако услышать комплименты из уст князя тьмы... гм.

«Вот, например, такое стихотворение...». Сатана вскочил с дивана, прочистил горло, стал в позу.

«Нет уж, лучше не надо... прошу вас».

«Слушай, брось ты эти церемонии. Давай на ты! У меня есть предложение».

«Какое?»

«Хочу тебе помочь».

«Ага, так я и знал».

«Ничего ты не знал».

«Ты пообещаешь золотые горы, а взамен потребуешь мою душу. Старая песня».

«И абсолютно фальшивый сюжет! Да знаешь ли ты, что перед моей конторой стоит очередь в полкилометра. Отбоя нет от желающих продаться!»

«Странно, – проговорил поэт. – Я представлял себе чёрта иначе. Рога есть. А где всё остальное?»

Дьявол продекламировал:

«Auch die Kultur, die alle Welt beleckt, hat auf den Teufel sich erstreckt!1 Но если ты сомневаешься...»

Он распахнул плащ, под ним оказалось голое тело, поросшее густым рыжим волосом. Свой хвост сатана обернул вокруг живота. Особенно бросался в глаза внушительных размеров детородный член.

Поэт брезгливо поморщился. Бес был доволен произведённым впечатлением.

«Что-то я продрог, – сказал он, запахиваясь. – Здесь не топят. Нет ли чего-нибудь выпить?»

«К сожалению, нечем закусить», – сказал поэт и поставил на стол початую бутылку.

«Печально», – ответствовал гость. Чокнулись, выпили.

«Люблю русскую водку. За такое изобретение вам можно многое простить... Но к делу. Мы говорили о душе. Друг мой, не сердись, – подобревшим голосом сказал дьявол. – В сущности, ты и так уже мне продался. Разумею, конечно, твою поэзию... Давно пора было покончить с предрассудком, будто литература должна служить добру»

Снова налили и выпили.

«Послушай. У меня есть связи в издательствах. Твои стихи будут выпущены огромным тиражом, на веленевой бумаге. Что ты на это скажешь?»

Поэт помалкивал.

«Критики со мной в прекрасных отношениях. Они напишут то, что надо... Я создам тебе идеальные условия для работы. Ты будешь жить на вилле. Прислуга, никаких забот. Отличная кухня. Как ты относишься к антрекоту по-гималайски?»

«Положительно, – сказал поэт. – А что это такое?»

«О! Это невозможно описать словами. Это надо попробовать. Или, может быть, ты предпочитаешь флан из телячьих яиц, индейку по-рыцарски? А как насчёт цыплят монморанси в вишнёвом соусе?»

Вельзевул приоткрыл свою хламиду, небрежно помахивал членом туда-сюда.

«Само собой, и девочки... У нас богатый выбор. А насчёт преисподней, советую не верить всем этим сказкам. Уверяю тебя: здесь не лучше, чем там. Ну как, по рукам?»

И, не выходя из комнаты, гость исчез.

 

Свадьба

 

Позвольте мне рассказать одну историю, которая происходила в наших местах, должно быть, уже очень давно, – тут с датами дело обстоит довольно странно. Сам я по вполне понятным причинам не был свидетелем, но за факты ручаюсь. А там уж ваше дело – верить или не верить.

 

Село Ярёмное, место действия, после разукрупнения вошло в состав Крякшинского района, а до того числилось районным центром. Когда-то это было богатое торговое село и называлось Спасское-Ярёмно, там устраивались ярмарки. Но от тех времён мало что сохранилось, народу изрядно поубавилось. Много изб стоит с заколоченными крест-накрест окнами, иные вовсе разобраны и свезены то ли в Крякшин, то ли ещё куда-то; одни закопчёные остовы печей торчат из бурьяна. Не осталось и дома, где родился и провёл детство жених, Алёша Лебёдкин. Невеста была из городских.

 

Зато уцелела церковь – о ней рассказывали, что, когда местные комсомольцы хотели её порушить, мужики со всей округи встали стеной и отстояли. Так она и стояла, запертая, с почернелой главой.

 

Когда надо, всё найдётся. Неказистый мужичок, мастер на все руки, с женой и свояченицей, взялся привести церковь в порядок. Почистили крест, залатали и выкрасили зелёной краской маковку, навесили новые двери, починили паперть. Женщины вымыли окна, полы, отёрли иконы – храм, как новенький. Только ходить туда некому.

 

Идея сыграть свадьбу в родном селе жениха всем понравилась, назвали гостей, другие напросились сами. Многие вызвались поехать заблаговременно. Надо было завезти продукты, выпивку, договориться со священником, подумать о том, где разместить всю ораву; составилось нечто вроде свадебного комитета.

 

Праздник удался на славу. Пригласили районное начальство. Приехал заместитель председателя райисполкома, очень сановитый, приехал начальник милиции, за начальником из машины вылезло ещё одно лицо, все трое, дородные, мордатые, в длинных пальто и, как с некоторых пор принято, в шляпах, поднялись гуськом на крыльцо бывшего клуба. Там уже были накрыты столы, и народ ждал почётных гостей.

 

Невесте тут находиться пока что не полагалось. Её поселили в избе у одной старухи. С утра, как положено, пришли избранные гости проверять, годится ли девушка в хозяйки: разбросали разный мусор, невеста усердно мела пол веником; бросали и деньги. Потом явился дружка выкупать девушку, правда, неизвестно, у кого, – родителей у неё не было, – а следом прибыл и жених. И, наконец, молодые, под скрежет гармоньи, исполнившей туш, вступили в пиршественный зал. В наших краях было принято так: сперва садятся за столы, а потом уже в церковь. Жениха и невесту усадили в красном углу. Она в атласном платье, в фате, Алексей в чёрном костюме, с гаврилой на шее. Невеста было мала ростом, ей подстелили что-то, и, усевшись, наша Катенька превратилась в королеву. Длинному, немного нескладному жениху ничего не надо было подкладывать, он сидел, словно аршин проглотил. Пошли по кругу бутылки с беленькой, с жигулёвским пивом, крики «горько!», оробевшие молодые неловко целуются, гости уписывают закуски, потом подали горячее, потом сладкие пироги – всё как положено.

 

Тем временем священник отец Стефан, ещё накануне привезенный с дьяконом и со всем необходимым из города, облачается за притворёнными царскими вратами. Обряд, как в былые времена: сперва обручение в притворе, зажжённые свечи в руках у молодых, дьякон возглашает: «Миром Господу помолимся», поп благословляет, надевают друг другу кольца. И, наконец, венчание: оба выйдут к алтарю, станут на колени перед аналоем. «Имеешь ли ты, – благочинный задаст вопрос жениху, – соизволение благое и крепкую мысль взять в жены сию, которую здесь перед собой видишь? Не обещался ли иной невесте?» О том же спросит и молодую. Обменяются кольцами, священник возложит венцы.

 

Даруй им плод чрева, доброчадие, единомыслие в душах, возвысь их, как кедры ливанские, как виноградную лозу с прекрасными ветвями, даруй им семя колосистое, дабы они изобиловали на всякое благое дело. И да узрят они сыновей от сынов своих.

 

Всё это ещё предстоит, но вот пир окончен, толпа движется к церкви, с гармонью, с песнями, мимо столетних угластых изб, мимо печных обломков, вдоль погоста с покосившимися крестами и ржавыми оградками. Впереди ведут молодых. И вот тут случилось то самое. Алексей поворачивается к гостям: постойте, говорит, я быстро. Поклонюсь только материной могиле; а вы меня подождите.

 

Тут же на полпути, чтобы не скучать, гармонист растянул во всю ширь свой инструмент, и кто-то уже пустился в пляс, посреди дороги, с платочком, загнув руку кренделем, кто-то неуклюже пошёл вприсядку, йэх, йэх, людям смех.

 

Между тем жених спешит на кладбище, скорым шагом идёт между могилами и уже издали видит чью-то голову. Низкое солнце слепит ему глаза, лица не разглядеть, он видит только улыбку. Это его мать. Блестят её тёмноореховые волосы, гладко зачёсанные над чистым лбом, и его не удивляет, что она такая же, какой он её запомнил с детства. Она сидит за столом в неглубокой могиле, на столе две рюмки.

 

«Мама, – говорит он, – я теперь уже взрослый. Вот, женюсь».

Она всё так же смотрит, улыбаясь, ничего не отвечает.

«Я женюсь, – продолжал он, – там народ собрался, идём в церковь. Моя невеста красавица. Положено просить благословения у родителей, но отца не разыскать, он пропал на войне без вести, я к тебе пришёл».

Он сошёл к ней, вынул плоскую фляжку из внутреннего кармана пиджака, отвинтил пробку.

«Давай с тобой выпьем, что ли...» – и хотел было налить, но мать накрыла свою рюмку ладонью. Тут он увидел, что она хочет что-то сказать. Её губы прошелестели: он жив.

«Отец?»

«Да, – сказала она. – Только он не вернётся. Побудь со мной».

«Конечно... но ведь меня ждут».

Она покачала головой. Солнце бьёт в глаза так сильно, что сын по-прежнему не может различить её черты. Не может понять, почему она не радуется».

«Понимаешь, – пробормотал он, – там уже всё готово... и священник ждёт. Мне надо итти...»

Послышался хруст, торопливые шаги, он обернулся – это Катерина прибежала, стоит на краю могилы, хмурится, сколько можно ждать! Отец Стефан нервничает, гости беспокоются.

«Ты сказал, на минутку, а сам... Что ты тут делаешь?»

Мать подняла строгий взгляд на самозванную дочь: дескать, не твоё дело, он ко мне пришёл.

Невеста смешалась, ищет ответить что-нибудь колкое. Жених растерянно переводит глаза от одной женщины к другой.

«Как видишь, – сказала мать, – здесь только две рюмки».

И Алексею:

«Зачем она тебе?»

«Зачем?! – вскричала невеста и, задышав тяжко, в гневе отбросила фату. – Вот зачем!»

Она стояла наверху и гладила свою грудь, обтянутую атласной тканью, её ладони прошлись по талии и спустились к бёдрам.

Даруй им семя колосистое. И да узрят они сыновей от сынов своих.

«Он мой муж. А ты, – прошипела она, – ты...»

«Пока ещё не муж», – был ответ.

«А это мы ещё посмотрим!» – возразила невеста.

«Чего смотреть. – Мать, прищурившись, погрозила ей пальцем. – Чтоб ты знала: здесь я хозяйка. Я – его женщина! А ты не знала? Вот теперь будешь знать. Я его женщина, и больше никто. Пошла отсюда!»

У девушки отнялся язык. Та, что сидела за столом, молодая и свежая, какой она была когда-то, усмехнулась жестокой усмешкой и неожиданно ласково добавила:

«Ты иди, иди, голубка... он сейчас придёт».

«Верно, Катя, – вымолвил, наконец, жених, – ты иди к ним, я только выкурю одну и вернусь... и пойдём венчаться».

Он достал «Казбек», постучал папиросой о коробку, вынул зажигалку.

«Ишь ты, – бормотала мать, глядя вслед белому платью, мелькавшему между крестами, – какая гордая... Телом своим похваляется. Грудью белой, высокой... Обожди маленько. И ты станешь такая же...»

Какая? – хотел спросить Алексей. Докурив, он вылез, помахал рукой матери и зашагал обратно. Фляга осталась на столе.

Ему было жарко в модном пиджаке, он оттянул книзу нарядный галстук. Вышел на дорогу. Но там никого не было. Минут пятнадцать, от силы двадцать, прошло с тех пор, как он оставил гостей, низкое солнце жгло по-прежнему, но теперь оно стояло над чёрным лесом, не было видно ни души – ни вблизи, ни вдали, да и дороги не стало. Давно уже не осталось ничего от деревни, всё заросло бурьяном. Лишь развалины бывшей церкви виднелись неподалёку – из обломка колокольни рос пышный куст.

Я рассказал всё как есть – ваше дело верить или не верить. 

 

Богословие после Освенцима

 

Из выступления в передаче, посвященной 50-летию освобождения Освенцима
(радио «Свобода»)

 

Лагерь – часть моей биографии, я всегда помнил, и буду помнить до конца моей жизни, что я бывший заключенный. Это всё равно, что бывший люмпен или граф. Можно стать кем угодно, служить в банке, сочинять романы или развозить по домам глаженное бельё, – и при этом ни на минуту не забывать, что ты – граф. Лагерь есть принадлежность к определённому сословию. Лагерь есть профессия, которую можно слегка подзабыть, но разучиться ей нельзя, она остаётся с тобой навсегда. Лагерь был нашим истинным отечеством, вся же прочая жизнь представлялась счастливым недоразумением, дезертирством, отпуском, который затянулся лишь потому, что всесильные тайные учреждения перегружены делами, и до тебя просто еще не дошли руки. Мы остались в живых по недосмотру начальства. И всю жизнь, сколько мне еще осталось, я буду помнить это отечество, эту истинную Россию, потому что такое отечество у нас и было, и если потом я снова жил в московской квартире, и спал в своей постели, и притворялся свободным человеком, то это был всего лишь отпуск, это было попустительство судьбы, чьё терпение рано или поздно должно было иссякнуть. В любую минуту меня могут разоблачить. Ибо под цивильным костюмом у меня лагерная шерсть. Ибо я бывший люмпен. Ибо на самом деле я переодетый граф, моё происхождение никуда от меня не делось, моё дело следует за мной, и койка и пайка ждут меня в лагере.

 

Подобно многим, долгие годы я жил в ожидании и уверенности, что рано или поздно меня возьмут снова. Мир концентрационных лагерей, лагерный образ жизни, лагерная цивилизация не есть для меня нечто оставшееся в прошлом; и я полагаю, что в известной мере это относится и ко всему нашему поколению. Тогда, в тридцатые, в сороковые, в пятидесятые годы этот затерянный мир был глубоко засекречен, множество людей даже не догадывалось о его существовании, а те, кто догадывался, делали вид, что не знают. И сами сидельцы, вычеркнутые из жизни, как казалось, навсегда, не думали, что когда-нибудь о них заговорят там, на воле. Но настала пора, – она давно уже настала, – когда лагерь должен быть осмыслен не только на эмпирическом уровне. Да, лагерь был повседневной жизнью для миллионов и десятков миллионов людей; лагерь был частью колоссальной бюрократической машины, и эта повседневность и эта машина были не только злой тривиальностью, но, как сказала Ханна Аренд, банальностью Зла. Великого Зла, имя которому – наше столетие. Не сразу, постепенно, как на тёмной сцене, перед нами вырисовывается то, что можно назвать фундаментальным изобретением века – и чего не знали прошлые века.

 

Дошло ли это до сознания россиян? Люди прочли книжки о лагерях, ужаснулись – и забыли. Доказательством того, что осмыслить феномен лагеря сумело, по крайней мере, в России, лишь очень незначительное меньшинство, является тот факт, что тайная полиция благополучно пережила и режим, которому она служила, и государство, где она создала собственное государство. Нет больше гигантского контингента узников, этих бесконечных колонн, марширующих в утренней мгле, под дулами автоматов. Девять десятых заключенных лежат на полях захоронений. А эти крысы живы и здоровы, как ни в чём не бывало.

 

В Британской энциклопедии, в статье «концлагерь» имеется два раздела. Два классических лагерных государства, гитлеровская Германия и Советский Союз. Спору нет, оба монстра похожи друг на друга, как братья. Бесспорно, однако, и то, что Колыма и Освенцим – разные вещи.

Когда-то одно неосторожное упоминание о лагере могло стоить человеку лагерного срока. Не говоря уже о попытке сравнивать нацистские и советские лагеря. Сегодня в России вам уверенно скажут, что всё это одно и то же. Но вам скажут так словно бы для того, чтобы дать понять: нас Освенцимом не удивишь, мы сами с усами. Освенцим – не наше дело, Освенцим нас не интересует.

 

Тут я перехожу ко второй половине вопроса: способны ли православная церковь и православное богословие артикулировать в современных терминах своё отношение к лагерям уничтожения, к газовым печам. Смешно даже спрашивать об этом. Конечно, нет. Уже потому, что Освенцим их никогда не интересовал. Память об Освенциме попросту отсутствует в православном сознании, подобно тому, как Освенцим отсутствует в сознании огромного множества людей в России. Ведь слишком многим кажется, что унижение евреев имеет значение главным образом для самих евреев. Слишком многие утешают себя мыслью, что христианство – религия любви – не имеет отношения к антисемитизму. Но я напомню вам слова немецкого католического теолога Иоганна Баптиста Меца, чью книгу я когда-то перевёл. В речи, обращенной к студентам богословского факультета, он сказал:

 

Не надо заниматься такой теологией, которая воспитывает безразличие к Освенциму. Могу вам дать простой, но в высшей степени ответственный критерий оценки, чего стоит такая-то философская или богословская система. Спросите себя: остается ли теология, которую вы учите, после Освенцима такою же, какой она была прежде? Если да, то держитесь от неё подальше!

 

Голокауст предъявил страшный счет христианству – всему христианству. Голокауст поставил христианство перед необходимостью всмотреться в себя так пристально, как это не делалось, по меньшей мере, со времён западной Реформации. Скажу больше: прежнее благолепное христианство в каком-то смысле погибло вместе с евреями.

 

Я хотел бы знать, как нам относиться к дому веры, где терпят присутствие петербургского митрополита Иоанна. Я хотел бы услышать, что думают православные христиане о только что выпущенном – с соответствующего благословения – обширном учебном пособии по Закону Божьему, где говорится, что еврейский народ заслужил гонения, так как он отверг Христа. Я приехал в Россию и услышал беседу, которую вели известный журналист и прославившийся своим либерализмом дьякон. Один интеллигентный человек задаёт другому интеллигентному человеку вопрос: нужно ли требовать от евреев покаяния в том, что они распяли Христа. И спрошенный даёт компетентный ответ. Я не стану спрашивать о том, откуда эти учёные люди узнали, что евреи распяли Христа. Я хочу только знать, слышали ли когда-нибудь эти люди об Освенциме. И я задаю себе вопрос, уже не другим, а самому себе: что остаётся от христианства после того, как были убиты две трети потомков того самого народа, который создал христианство, и в преследование которого христианство внесло столь значительный вклад? Если бы, как обещано, произошло Второе пришествие, если бы Христос очутился в нашем мире, его запихнули бы в товарный вагон, наподобие тех телячьих вагонов, куда заталкивали и нас, в транспорт, идущий в Польшу. И вместе со всеми он замаршировал бы в газовую камеру.

 

Ещё не умерло чрево

 

Весной 1941 года Управление НКГБ по Хабаровскому краю сфаб­риковало по указанию свыше «мельни­цу», организатором и шефом был начальник 2-го УНКГБ СССР ген.-лейтенант П. Фёдоров.

 

В 50 километрах от Хабаровска, близ манчжурской границы была сооружена фальшивая пограничная застава. За ней находился мнимый маньчжурский полицейский пост, а ещё дальше – «уездная японская военная миссия». Цель – проверка советских граждан, с тем чтобы потом можно было их арестовать как предателей. Человеку предлагали выполнить ответственное закордонное задание и забрасывали его якобы на территорию врага. Там его задерживали псевдояпонцы. В «военной миссии» его допрашивали работники НКВД, выдававшие себя за офицеров японской разведки и русских белогвардейцев; начальника миссии изображал некий Томита, бывший лазутчик императорской Квантунской армии. Угрозами, шан­та­жом, измором от задержанного добивались при­знания, что он подослан Советами. После этого его перевербовывали в японского шпи­она и забрасывали обратно. Операцию завершал арест, следовали обвинение в измене родине, расстрел или лагерный срок. Мельница функционировала до 1949 года и перемолола 148 человек. (См. в книге «ГУЛАГ: его строители, обитатели и герои», Франкфурт/М. – Москва 1999).

 

Эту деятельность принято называть противозаконной; спрашивается, что такое закон. Как большой океанский корабль оснащён собственной электростанцией, так Органы располагали собственной юриспруденцией. Они следовали инструкциям и законам, которые сами же изобретали. В этом специфическом значении закон есть не что иное, как совокупность правил, по которым надлежит творить беззаконие.

 

Тайная полиция переросла сама себя. Это была универсальная организация, выполнявшая и сыскные, и следственные, и псевдосудебные, и карательные функции, служившая одновременно инструментом тоталь­ного контроля и устрашения и ры­чагом экономики: уже в тридцатых годах стало очевидно, что создание новых отраслей промышленности, добыча полезных ископаемых, освоение новых реги­онов, грандиозные стройки, неслыханная мили­таризация, короче, всё то, что подразу­мевалось под строительством коммунизма, без системы при­нудительного труда невозможно. В конечном счёте вся государ­ст­венная машина в большей или меньшей степени оказывалась в ведении тайной полиции. Такова была логика породившего её строя.

 

Но та же логика учреждения, которое стало выше самого себя, приводила периодически к самопоеданию. Это были те самые доберманы-пинчеры из Страны Дураков, о которых сказано, что они никогда не спали, никому не верили и даже самих себя подозревали в преступных намерениях. Вдобавок организация нуждалась в обновлении. Время от времени она отгрызала у себя хвост, конечности и даже голову. Это было необходимо для регенерации.

 

На короткое время органы безопасности, уцелевшие в годы перестройки, торжественно объявив, что они больше не питаются человечиной, разрешили родственникам погибших знакомиться с материалами следствия. Под этим подразумевались следственные дела. Но каждый бывший заклю­чённый знает, что, кроме следственного дела, суще­ствовала другая папка – оперативное дело. Следственное дело – собрание бумаг, где нельзя верить ни одному слову. Оперативное дело выражает суть. Открыть архивы тайной полиции (то, что она ещё не успела уничтожить) означало бы вскрыть подлинную подо­плёку «дел». В частности, открыть имена доносчиков и резидентов.

 

Три четверти века провокация и донос оставались краеугольным камнем политического сыска. Организация доносов и поощрение преда­тельства были важнейшей функцией органов. Если в стране насчитывались десятки миллионов погибших в тюрьмах и лагерях, то это означает, что у нас были по меньшей мере десятки миллионов стукачей.

 

Разумеется, и это – лишь небольшая часть тайны. Но можно понять, почему она так ревниво оберегается. Отнюдь не из боязни разжечь вра­жду поколений или что-нибудь в этом роде: это пустые отговорки. Никакая правда – включая правду о том, что великое множество известных, сделавших карьеру людей, маститых учё­ных, увенчанных наградами писателей и артистов, князей церкви, сумев­ших угодить кесарю, и так далее были платными агентами, – никакая правда не может нанести больше вреда, чем её утаивание. Но раскрытие «оперативных материалов» разоблачило бы огромное количество преступников – и мёртвых, и ныне здравст­вующих, и в рядах самой орга­низации, и за её пределами. Разоблачение же неумолимо ставит вопрос о каре.

 

С этой чудовищной проблемой – что делать с огромной массой так или иначе скомпрометировавших себя пособников преступного государства – международное правосудие столкнулось в 1945 году (и в менее острой форме немецкое правосудие после крушения ГДР). Разве не было зловещей иронией то, что обвинителем с советской стороны в Нюрнберге был генеральный прокурор Руденко, человек, которому подобало сидеть самому на скамье подсудимых бок-о-бок с нацистскими преступниками? Или то, что на сессиях ООН выступал с речами бывший прокурор, ставший министром иностранных дел Вышинский?

 

Как бы то ни было, национал-социализм был наказан не только в общей форме, но и в лице своих заправил и пособников разного ранга. Россия осталась глухой к этому опыту, и до сих пор, по-видимому, значительная часть населения не отдаёт себе отчёта в том, какого рода прошлое осталось за его спиной.

 

Поразительно, что перед видением этого прошлого, перед лицом многолетних массовых злодеяний – мы не слышали ни об одном судебном процессе. Никто не решился указать на бывших бонз преступного режима, напомнить прихлебателям этого режима, его идеологам и певцам об их прошлом. Речь идёт не о физической расправе. Главные и несомненные преступники, разумеется, должны быть судимы и наказаны в уголовном порядке. Иначе придётся навсегда распрощаться с элементарным понятием о справедливости, придётся сказать себе и другим: Россия – неизлечимая страна; так было, так будет. Для большинства же тех, кто танцовал с дьяволом (mitgettanzt,выражение Томаса Манна), довольно морального осуждения. Достаточно указать на этих людей: назвать во всеуслышание их имёна.

 

Нет, речь идёт не мести. Моё глубокое убеждение состоит в том, что весь народ должен не только знать о зле, совершившемся от его имени, но должен знать, что зло не проходит безнаказанно. Только тогда можно надеяться на восстановление правового и морального сознания. Или, лучше сказать, надеяться, что будет опрокинуто извечное российское неверие в право и правый суд.

Тут мы, конечно, упёрлись в главное препятствие.

 

В России произошло чудо. Мы со страхом ожидали чуть ли не гражданской войны. Ничего подобного не случилось. Режим сгнил и рухнул сам собой, подняв столб пыли.

 

Когда пыль рассеялась, увидели: нет больше советской власти, нет коммунистической партии, нет Советского Союза. Нет даже Железного Феликса на его пьедестале! Целым и невредимым осталось, однако, то, что было ядром режима, уцелела тайная политическая полиция.

 

Был момент на пороге 90-х годов, когда можно было размозжить гидру одним ударом: арестовать главарей, расформировать войска и распустить всю организацию. Этот момент был упущен. Органы сумели запугать новых руководителей, сумели уговорить «общественность», что-де во всех странах существует разведка. Как будто политическую полицию тоталитарного государства можно сравнивать с разведывательными учреждениями США, Германии, Франции и т.д. Наконец, они торжественно объявили, что берут на себя задачу борьбы с организованной преступностью. Что вышло из этого обещания, мы все знаем.

 

Впору снова вспомнить Брехта: «Ещё живо чрево, плодящее змей». Тайная полиция оказалась бессмертной, вот в чём ужас. Она сохранила свои кадры и, что ещё хуже, свои материальные средства. Как и прежде, её деятельность окутана тайной. Никто не знает, над чем трудится всё это воинство в гигантском аггломерате зданий в центре столицы; никто больше не смеет говорить об этом учреждении. Оно сменило вывеску, как делало это не раз. Вероятно, тайная полиция переживает состояние, подобное зимней спячке, но она жива, и самое её присутствие представляет перманентную угрозу для демократии, которая барахтается в пелёнках и не научилась себя защищать.

 

Ночь Рима

 

Оратор римский говорил
Средь бурь гражданских и тревоги:

«Я поздно встал – и на дороге
Застигнут ночью Рима был!»
Так! но, прощаясь с римской славой,
С капитолийской высоты,
Во всем величье видел ты
Закат звезды ее кровавый!..

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые –
Его призвали Всеблагие,
Как собеседника на пир;
Он их высоких зрелищ зритель...

Тютчев

 

Не знаю, кому принадлежат вычитанные где-то слова: плох тот поэт, который не помышляет о том, что он рождён творить для веков. Я могу поздравить себя с тем, что свободен от этих забот. Тем не менее, на краю жизни, когда уже нечего ждать и не на что надеяться, нет-нет да и просыпается мысль о потомках. Я не успел уйти вовремя; в России нужно умереть, чтобы о тебе вспомнили. Вспомнят ли обо мне? Найдут ли те, последние, что-нибудь достойное внимания в написанном мною? Традиция, достаточно сомнительная, обязывает писателя запечатлеть свою эпоху. Могу ли я расчитывать на сочувственное внимание читателей к тому, что успел рассказать о своём времени? Такое предположение означало бы по меньшей мере веру в будущее. Но я не люблю своё время, никогда его не любил, и подозреваю, что безумная круговерть истории научила не доверять будущему и всё поколение моих сверстников. Назову его поколением выживших.

 

Блажен, кто посетил... Не правда ли, довольно забавная мысль – приложить, словно лекало, строки великого поэта к собственной жизни. Да, я могу сказать, теперь уже окончательно захлопнув дверь перед будущим, что успел повидать сей мир в его минуты роковые. Считать ли себя счастливцем? Отчего бы и нет? Я выжил. Судьба пощадила меня. Война обошла стороной. Война началась, когда я был подростком, и окончилась за несколько месяцев до того, как я достиг тогдашнего призывного возраста – семнадцати лет. В годы военного поражения и оккупации я избежал газовой камеры. Я не околел в лагере. Был изгнан из отечества и сумел избавить от участи, сходной с моей, своего сына.

 

Он их высоких зрелищ зритель... Почти весь уготованный мне срок посюстороннего существования уложился в промежуток между двумя глобальными войнами, которые в перспективе столетий предстанут перед историками как одна сплошная война, подобно тому как мы сейчас говорим о Тридцатилетней войне, длившейся всё же с перерывами. А что касается зрелищ – могу похвастаться тем, что стал свидетелем двух величайших событий – краха человекоядных монстров, националсоциалистической Германии и коммунистического Советского Союза. Таковы были острые блюда, которыми, смеясь, сервировали свой пиршественный стол олимпийцы.

 

Закат звезды её кровавой. Мне досталось засвидетельствовать и это. Мой роман «После нас потоп» с эпиграфом из позднеримского поэта Рутилия Намациана, который прощался с Вечным городом, обливаясь слезами, мой роман – панихида по рухнувшему советскому исчадию тысячелетней Российской империи, каким оно предстало глазам неравнодушного писателя и дало основание уподобить его Древнему Риму последних веков. Наконец, мои лагерные повести, «Запах звёзд» и другие, я посвятил генеральному достижению нашей истории минувшего века – цивилизации тотального принудительного труда.

Вывод: хочешь не хочешь, от своего времени не ускользнёшь. Но я не дерзну назвать себя сыном времени, скорее я был его пасынком, и уже по этой причине не могу притязать на сочувствие потомков.

 

Сентябрь 2012