Литературная страница

 

Владимир Байков родился в 1944 г. в эвакуации в г. Юрга Кемеровской области. С 1945 г. живет в Ленинграде-Петербурге. Окончил ЛЭТИ (Ленинградский электротехнический институт), где и проработал более 30 лет. Д.т.н., профессор. Автор нескольких англо-русских и немецко-русских словарей. Печатался в журналах «Нева», «Синопсис», «Берегиня», в «Литературной газете».

 

 

Владимир Байков

 

В питерской  коммуналке

 

«Роза Якльна»


Каждый раз, когда я входил в нашу квартиру и видел эти девять привинченных к входной двери  кнопок звонков, все хотел спросить у родителей, почему комнат в нашей коммуналке всего семь, а звонков – девять. Зачем нужны эти два лишних звонка?

Ну, с одним из них я вроде вскоре разобрался. Это был общий звонок, точнее, звонок общего пользования. Он, в отличие от других, проведенных в комнаты, был подвешен прямо в прихожей. Звонили в него либо дворник, либо участковый. А иногда и пожарный инспектор. Правда, входил инспектор по этому звонку, а, выходя из квартиры часика через полтора, уже вряд ли смог бы самостоятельно попасть не только в кнопку звонка, но и в саму дверь, хотя был невысоким и щуплым. После его прихода наш квартуполномоченный Иван Григорьевич выносил вместе с женой на кухню всю грязную посуду – результаты их совместного застолья с пожарником, приговаривая: «Ну, силен мужик! И куда в него столько влезает? Ведь он же до нас целых три этажа уже проверил, – говорил Иван Григорьевич, выразительно щелкая себя по кадыку, – в смысле пожароопасности. А после нас ему еще на пятый этаж забираться...»

Кроме пожарника этот особый звонок обычно будил всю квартиру в день выборов. Агитаторы, с шести утра сидевшие на избирательных участках вместе со стоявшими навытяжку у урн для голосования юными пионерами, начиная с восьми, уже начинали ходить по квартирам, подгоняя сонных жильцов: «Давайте, товарищи, дружненько проголосуем за нерушимый блок коммунистов и беспартийных! Тем более, в вашей квартире проживает один депутат. Давайте проявлять сознательность». Это они имели в виду нашего отца, которого один раз все-таки уговорил парторг института баллотироваться в Смольнинском районе: «Нужен, – говорили ему, – хоть один беспартийный депутат».

Народ, особенно женщины, вяло и привычно огрызались на эти агитаторские призывы. Во-первых, в выходной поспать подольше хотелось. А, во-вторых, всегда находились какие-то претензии.

 

«А вот не пойдем голосовать всей квартирой, пока нам горячую воду не проведут. Мы женщины, нам горячая вода нужна. Уж сколько мы вам писали». Агитаторы заученно отвечали: «Это все уже включено в наказы будущему депутату».

С этим одним звонком я разобрался, а со вторым оказалось все сложнее. На двух нижних кнопках звонков было написано: на одном: «Шпарбер Р.Я.», а на другом – «Лазарев Ф.Ф.». Это были муж и жена – Роза Яковлевна, которую все звали «Роза Якльна» и ее муж Федор Федорович. Зачем же им, жившим в одной комнате, нужны были целых два отдельных звонка? Я стал замечать, что как только Федор Федорович выходил на лестницу курить, так почти сразу после этого в нашу входную дверь входила элегантно одетая дама и, быстро прошмыгнув в комнату Розы Якльны, плотно прикрывала за собой дверь. Я часто катался по нашему длинному коридору на самокате и все это не раз видел.  За то время, что дама находилась у Розы Якльны, ее муж все продолжал курить на лестнице ароматную «Северную Пальмиру». И только когда посетительница уходила, он возвращался в квартиру.

С годами я узнал, что Роза Якльна шила на дому женские шляпки, причем, видно, была дамой с большим вкусом: заказчицы у нее были будьте-нате. Потом я как-то случайно услышал, что еще в нэповские  времена у ее матери была шляпная мастерская. Но об этом говорилось только шепотом. Работала Роза Якльна, конечно, без патента, и если бы ее застукали, то тюрьмы не миновать. Поэтому и уходил ее муж на лестницу, чтобы не быть ни соучастником, ни свидетелем.

Каждый раз,  как только я видел, что Роза Якльна включает везде в коридоре свет и, держа в вытянутой руке горячую сковородку и быстро проходя по коридору, брызгает на нее из пульверизатора «Тройным одеколоном», это означало, что скоро придет очередная  важная заказчица. А запах одеколона нужен был для того, чтобы перебить кухонные ароматы, которые распространялись по всему коридору, особенно если кто-то жарил на плите сразу на нескольких сковородках мороженую треску.

 

Людка-«музыкантша»

 

Самую дальнюю комнату в нашей квартире занимала семья Левки-трубача. Он дул в трубу в военном оркестре. Детей у них с женой  не было, зато была кошка Мурка. Вся квартира знала, что когда Левка возвращался с полковых репетиций или парадов, одетый в военную форму, то бывал абсолютно трезвым. Но если он пробирался в квартиру поздно вечером, одетый по гражданке и поминутно цепляясь за стенки, это значило, что он халтурил на похоронах. Видать, траурный марш Шопена действовал на него типа современной «Виагры», потому что всякий раз из их комнаты неслись после этого страстные стоны. А спустя некоторое время его жена Людка выходила на кухню в длинном до полу халате и, за неимением ванны, огородив рукомойник на кухне длинными полами халата, что-то там усердно полоскала.

 

Я нередко бывал на кухне, мастерил всякие самоделки. В начале пятидесятых, сразу после объявления амнистии, почти все парни стали носить в кармане финочки или кастеты. Вот как раз свинцовый кастет я себе там и мастерил. Набрал на свалке куски свинцового кабеля, расплавлял его на газовой плите в старом ковшике, а потом заливал в форму. Форму сделал сам: взял кусок многослойной фанеры и выпилил лобзиком по образцу, взятому у приятеля. А потом выдавил в цветочном горшке с землей этой фанерной фигуркой нужную форму. В нее и заливал свинец.

 

Когда Людка, повернувшись спиной ко мне, продолжала свое дежурное занятие, я ее спрашивал:
– Теть Люда, вы там киску купаете?
–  Что? – вздрагивала она, а потом, рассмеявшись, подтверждала, – киску, киску, именно ее и купаю.
– А мне можно вам помочь? Или хотя бы посмотреть? – с надеждой спрашивал я.
– Маленький еще! Вот вырастешь и насмотришься еще этих самых кисок.

В то время многие жены не работали, а называли их по профессии мужа: докторша, инженерша. А вот Людка по этому правилу была «музыкантшей». Уже с утра от нее сногсшибательно пахло духами. «Из ТЭЖЭ не вылезает», – говорили про нее соседки. И все же все к ней относились снисходительно: вечно у нее на кухне что-то пригорало. Или чайник нередко забывала выключить, и он пускал пар на всю кухню. Тогда кто-нибудь из соседей вежливо стучал к ней в дверь и говорил вкрадчивым голосом: «Людочка, у вас там чайник!»

А наш квартуполномоченный, Иван Григорьевич, который работал неизвестно где и часто торчал днем дома, норовил еще при этом и в комнату к ней заглянуть. И нередко бывало выходил оттуда распаренный не хуже чайника, победно расправляя пышные усы. А «музыкантша» вскоре после этого томно шествовала к кухонному рукомойнику в длинном до пят халате. 

Кстати, в квартиру Иван Григорьевич входил всегда громогласно, от стука входной двери при этом у нас чашки подскакивали в буфете. Вся квартира сразу притихала. После этого нередки бывали квартирные собрания, на которых он после очередного инструктажа в ЖАКТЕ сообщал что-нибудь очень важное: об ужесточении правил прописки или о поддержании в порядке комнатных громкоговорителей. В его же обязанности входил и контроль за кусочками газет, висящими на гвоздике в туалете. Неровен час, кто-нибудь по неосмотрительности повесит туда клочок газеты с важным портретом. Тут же Иван Григорьевич пытался выяснить, чье это художество. И нередко обращался и ко мне:

– Вовочка, – ласково спрашивал он, – а ты случайно не видел, кто последний в уборную заходил, и не заметил, была у него в руках газета?

Еще в его обязанности входило вывешивание списка очередности дежурств по уборке. Обычно дежурство принимала следующая по списку семья. И если что-то с уборкой было не так, они шли к  квартуполномоченному разбираться, кто прав, а кто неправ. И управдом, и участковый первым делом, входя в квартиру, направлялись к нему, и что-то там долго  шептались.

И вот как-то по квартире рано утром уверенно протопали сапоги. Потом  раздался женский вой. Соседи притаились. Чуть позже на кухню выползла зареванная Людка. Ее Левку-музыканта взяли. Почти сразу же пошли разговоры, что и ее скоро должны будут выселить. Иван Григорьевич солидно рассуждал, что к ним с женой сын может вскоре переехать. Вот он как раз Людкину комнату и займет.

Но шли недели, и никого пока не выселяли. Музыкантша осунулась, у нее появилась седина. Вместо кокетливых шляпок стала носить платки. Куда-то все ходила с корзинкой. Говорили, что она теперь на барахолке торгует – мужнины вещи продает.

Но неожиданно через пару недель Людка вдруг снова ожила,  опять  стала модно одеваться. Часто стала в квартиру являться поздно и подшофе, нередко при этом  напевала, проходя по коридору:

В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир расцветает миндаль...

А через два месяца Левку неожиданно освободили. Он пришел с обритой башкой, жилистый, с пустым взглядом. Сразу же по его появлении из их комнаты долго слышались крики, мат, удары, что-то падало  на пол.

Но потом опять как и прежде Людка стала бегать после его приходов к рукомойнику. А из их комнаты радостно доносился трубный марш из оперы «Аида».

Левка скоро  нашел себе новую работу: стал играть в оркестре в кинотеатре «Спартак» перед началом сеансов. «Спартак» находился в двух шагах от нас, на улице Салтыкова-Щедрина, которую мои родители всегда по привычке называли «Кирочной». А название улицы как раз и произошло от расположенной на ней лютеранской церкви – «кирхи».

 

Кока Нюра 


Она давно уже на том свете, но с годами я вспоминаю ее все чаще. Звали ее Анна Степановна. Но не называть же крестную по имени-отчеству. Это пусть всякие отделы кадров делают, да дознаватели-узнаватели разные.

А обращаться к ней: «тетя Нюра» было бы тоже неправильно. Во-первых, она не моя тетя. А вообще-то «тетями» с добавлением имени дети обычно зовут соседок по коммуналке, а женщин в очереди или на улице называют просто: «тетя».

Поэтому я всегда спрашивал мать:

– А когда кока Нюра снова приедет? 

Была-то она у нас в гостях всего один раз, мне тогда восемь лет было. Во время войны мужа ее забрали на фронт, а нас всех эвакуировали в Сибирь, в городок Юргу Кемеровской области. Муж Нюры пропал без вести, и после войны она там и осталась, в Сибири. Дом ее на Подгорной улице, рядом с Таврическим садом, в войну разбомбили, и возвращаться в Ленинград ей было не к кому. 
Мать на Новый год, на ее день рождения и на Пасху всегда посылала ей открытки, а та слала нам сюда длинные подробные письма. Над некоторыми письмами мать плакала, и после этого собирала в фанерный ящичек продукты и вещи, и мы шли на почту отправлять посылку.

И вот как-то, когда матери дома не было, я взял одно из последних писем и попытался его прочесть. Печатный шрифт я уже давно умел читать, а вот письменный разбирал с трудом. Только одно слово сразу меня там  удивило, длинное такое: «эти суки-дознаватели». Я потом мамку как-то в разговоре случайно и спросил:

– Мам, а кто такие суки-дознаватели? Это какие-то сибирские охотничьи собаки?
– Если бы только сибирские…, – сказала задумчиво мать. А где ты его слышал?

И тут я покривил душой:

– Да во дворе мальчишки говорили.

В следующий раз я, снова завладев письмом, сразу начал с этих «дознавателей». С трудом стал разбирать следующее: «они что-то все вынюхивали в петечкиных фронтовых письмах». В то время я очень увлекался Жюль Верном, и «Дети капитана Гранта» была моей любимой книжкой. И там ведь тоже ее герои с трудом расшифровывали полуразмытое письмо, найденное в бутылке …

И вот как-то раз мать сказала:

– Радуйся, скоро к нам мама-кока приедет!
– Кока Нюра? – переспросил я.
..........
Она приехала накануне Нового года. Елку родители еще не купили. На елочных базарах попадались  всё больше какие-то однобокие или ободранные. Самую лучшую елку можно было купить только рано утром у мужиков, прямо на платформе подошедшего загородного поезда. И вот мы вдвоем с кокой Нюрой утром по морозцу двинулись к Витебскому вокзалу. Было начало седьмого. На улицах тускло горели одинокие фонари. Мороз пощипывал уши и нос, глаза слипались то ли от недосыпа, то ли от морозного воздуха. Она купила перронные билеты, и мы вышли на платформу. Подошел поезд, и с него стали сходить пассажиры, среди которых были мужики, тащившие под мышкой завернутые в старые байковые одеяла длинные свертки. Я не сразу догадался, что это и есть елки.  Потолки у нас в квартире были выше четырех метров, и елку мы хотели купить под потолок. Кока быстро договорилась с одним из мужиков, поторговалась для порядка, и мы с ней на плечах понесли, она впереди, я сзади, огромное спеленатое в одеяло дерево. Хотя идти от Витебского вокзала до дома было не так уж далеко, но мы несколько раз останавливались, меняли руки, отдыхали.

– Ух, тяжело-то как, – не мог отдышаться я.
– Ничего, милок, на лесоповалах вот так по двенадцать часов мудохались.

Хотя в ее ответе я не понял почти ничего, но переспрашивать почему-то не стал.

У нас в комнате кока быстро навела порядок: помыла до зеркального блеска высоченные окна, бесстрашно вставая на пирамиду, составленную из обеденного стола и поставленных на него трех стульев – два прямо на столе, а третий сверху на них. И пол помыла не просто куском мешковины, а попросила у дворничихи пару голиков, да и отдраила ими до белизны покрытый многолетними слоями мастики старинный темно-бордовый паркетный пол, набранный не «в елочку», а «шашечками». Потом в москательной лавке купила светло-рыжей мастики, распустила ее в кипятке и намазала по всему полу. Когда мастика застыла, мы с ней по очереди – она час, я минут десять, натирали пол, надев на ногу щетку. На щетке ворс уже стерся, так она ножичком отковыряла снизу два слоя многослойной фанеры и щетина, которую она к тому же промыла со щелоком в кипятке, заметно удлинилась и натирать пол такой щеткой было намного легче. Как после этого в нашей мрачноватой комнате стало светло! Пол светлым оказался, окна сверкают...

 

Такой же порядок она навела и в «местах общего пользования» – кухне и туалете. «Туалет» – это было слишком громко сказано, просто уборная, в которой в маленьком деревянном ящичке лежали нарезанные куски газеты, тщательно заранее просмотренные на предмет отсутствия в них портретов вождей. Крючок в уборной, закрывающийся изнутри, широко болтался. Это было сделано для того, чтобы снаружи можно было расческой или ножичком открыть дверь в том случае, если пьяный сосед сидя там засыпал, и тогда никто из страждущих туда не мог бы попасть.

Жильцы нашей коммуналки сначала немного косо посматривали на коку Нюру, особенно Манефа, жена Ваньки Кезанова. Тот три года сидел за кражу со взломом и, по словам матери, мог любой замок открыть женской заколкой. О себе он говорил: «я – слесарь седьмого разряда», и вся квартира на него посматривала со смесью страха и уважения. Так вот, однажды он вышел на шум скандала на кухне. Манефа опять что-то не поделила с кокой Нюрой. Он сделал коке сквозь зубы  замечание,  сказав ей два-три слова по-блатному. В ответ она, ни капли не испугавшись и почти не поворачивая головы, сказала ему так вполголоса, врастяжку:

– Ты лепиле скажи, чтобы он твоей бабе лохматку крест-накрест... ниткой
cуровой... перетянул. Понял?

Кезанов сразу глянул на нее с интересом и даже некоторым уважением и загнал свою бабу в комнату. Больше конфликтов между ними не было.


А как кока петь любила! Голос такой у нее был с хрипотцой, прямо до сердца доставал. Но пела всегда только за работой. Стоит на кухне, посуду моет в проржавевшей раковине и на всю квартиру голосит с цыганскими переливами:

Завтра Маше подруга покажет
Дорогой и красивый наряд...
Ничего ему Маша не скажет,
Только взглянет... убийственный взгляд!


Кока Нюра жила у нас до конца февраля. Шел 1953 год, и по радио каждое утро тревожным голосом передавались сообщения. Кока как-то сказала вполголоса, прислушиваясь к репродуктору:

– Кажись, душегуб-то усатый скоро тово. Вот тогда, может, петечкин след и отыщется.

Кока Нюра через три года еще раз к нам приезжала, но я ее в тот раз живой и не видел. Мать сразу с вокзала отвезла ее в больницу. Она в Сибири заразилась желтухой: к празднику купила с рук твердокопченую колбасу, по которой, видно, побегали крысы.

Пролежав две недели в больнице, она умерла. Похоронили ее на Красненьком кладбище, недалеко от только что  открытой станции метро «Автово».

А петечкин след все-таки отыскался. Но произошло это только через тридцать лет...

Этот конверт зеленовато-серого цвета, который мать достала из почтового ящика, был необычной формы, какой-то удлиненный. Причем ни единой надписи, ни почтовых штемпелей на нем не было. Он был заклеен. От него исходила какая-то тайна. Не вскрывая его, мать позвонила мне на работу, попросила приехать. При мне, взяв ножницы, она аккуратно срезала узенькую полоску с короткого края и вынула листок. Отвернулась к окну и стала читать. Всплакнула.

– Мама, что там?
– На вот, почитай сам.

Дядя Петя писал, что попал в плен. Освободили его в конце войны англичане. Домой он вернуться боялся, говорили, что бывших наших пленных вместе с родственниками в лучшем случае в лагеря ссылают. Так что лучше было считаться без вести пропавшим. Он там нашел работу, язык подучил. Был он хорошим столяром, а рабочие руки везде нужны. Сейчас у него свой домик, семья. Он фотографии прислал. Просил нас сообщить, как там Нюра, как мы. Оставил свой адрес и телефон.
И хотя в то время свободы было хоть ложкой ешь, но связаться с ним мы так и не решились.
Меня допуска сразу могли лишить. Да мало ли что еще....

Так мы и оставили это письмо лежать среди семейных реликвий. В шкатулке.

Там еще вместе с ним в одной компании оказалась купчая на дом в Старой Руссе, оформленная еще до революции на деда, да подписка на журнал «Блокнот агитатора».

 

Рива Гуткина


Мужчины в ее доме не переводились. Причем не какие-то там замухрышки, а видные, представительные, чем-то даже на киноартистов похожие. От них всегда пахло дорогим одеколоном. А то, что он дорогой, я от матери как-то услышал. Были мы однажды с ней в магазине ТЭЖЭ на Литейном, я ей и скажи:

– Тут пахнет прямо как от тех мужиков, что к тете Риве ходят.


А мать мне:

– Этот одеколон знаешь, сколько стоит? – а потом как дернет меня за руку, – а ты бы болтал поменьше!


Комната тети Ривы была первой сразу от входа в квартиру, так что мужчины эти, одетые кто в драповые пальто, кто в кожаные регланы, не должны были дефилировать мимо настороженных замочных скважин через весь коридор нашей коммуналки, а быстро проходили прямо в ее комнату вместе с ней и скрывались за дверью. Иногда эти мужчины сталкивались в дверях друг с другом, и тут все соседи буквально замирали: скандала ожидали или даже драки. Но все ограничивалось легкими полуулыбками и поклонами на ходу. Что там происходило за закрытыми дверями, меня ужасно интересовало.


Тетю Риву нельзя было назвать интересной или тем более красивой. Скорее наоборот. Сухонькая, чуть сутуловатая, волосы темные, вьющиеся «мелким бесом», чуть подслеповатый взгляд. Все знали, что она медицинский работник, но что конкретно она лечит, никто даже не догадывался. Днем все жильцы квартиры были на работе, и я, только начав ходить в баскетбольную секцию, устроил в первой прихожей домашний тренировочный зал. Вытащил из кладовки венский стул без сиденья и подвесил его высоко на стенку. Благо потолки у нас в квартире на Чайковского были почти под пять метров. Я этот стул, пока никого дома не было, использовал как баскетбольную корзину. Но как только наступал вечер, родители меня сразу загоняли в комнату.


И вот как-то раз ближе к вечеру во входную дверь позвонили. Я играл с мячом в двух шагах от двери и пошел открывать. За дверью стояли два мужика. Один из них обратился ко мне:


– Мальчик, а Ревекка Аркадьевна дома?

 

Я не сразу сообразил, о ком идет речь. Мужики эти были совсем не из тех, что к тете Риве ходили. Пахло от них табачным дымом и гуталином. И вид у них был вовсе не благодушный. Странно вообще, что они позвонили не в звонок тети Ривы, а в общий.

 

– Нет, никого нет дома.

– Ладно, тогда мы на лестнице покурим, – они спустились на нижнюю площадку.


Прошло минут сорок. С работы вернулась мать. Она, недовольно снимая пальто в комнате, повернулась ко мне:

– А что это за мужчины там на лестнице стоят, не знаешь?

– Они тетю Риву спрашивали, и я им открыл, – я виновато посмотрел на нее.

– Сиди в комнате, – тихо сказала она, приложив палец к губам, а потом пробормотала про себя, – от них Большим домом за километр разит.

Кстати, слова «Большой дом» всегда произносились шепотом, тем более, когда мы мимо него проходили. Мрачной громадой нависал он на Литейном в двух шагах от нас.


В тот вечер тетя Рива так домой и не вернулась. Не появилась она и всю следующую неделю. Взрослые между собой шушукались, но при моем появлении сразу замолкали. На двери комнаты тети Ривы вскоре появилась бумажка с печатью, соединившая край двери с дверным косяком. А через пару месяцев мы переехали в отдельную квартиру на Малой Охте, которую отцу выделил его НИИ.


Прошло лет десять, и за это время я нередко, особенно первые годы после переезда на Охту, проходил мимо своего старого дома, но в квартиру зайти не решался. Прогуливаясь, выходил на набережную, и шел по привычке гулять в Летний сад.

 

И вот как-то мне понадобилась справка для бассейна от кожного врача. Я пошел в ближайший к нам диспансер. Взял номерок к дежурному врачу Гуткиной. Дождавшись своей очереди, вошел в кабинет. Врач, сидевшая боком ко входу, что-то дописывала, потом повернулась ко мне. Я сразу узнал заметно постаревшую тетю Риву. Она вряд ли меня смогла узнать – прошел десяток лет. Из десятилетнего пацана я превратился в здорового двадцатилетнего парня. Она осмотрела меня очень внимательно. Хорошо, что это не была молодая врачиха. Ведь нужно было, не снимая пиджака спустить брюки и трусы, поманипулировать с теми предметами, что открывались взору, а потом еще, повернувшись спиной, нагнуться. Но осмотром она осталась довольна и выдала мне справку. И тут я заметил, что в глазах ее что-то промелькнуло. Ведь мою фамилию она увидела в карточке. Однако от разговора она все-таки уклонилась. Что-то ее, видно, останавливало. Передавая мне справку, она сказала:


– Печать в регистратуре поставь и… привет родителям.
– Тетя Рива…, – начал я
– Все, все, – оборвала она, – следующий!


Когда я через пару месяцев снова оказался у нашего старого дома на Чайковского, то все-таки не выдержал и зашел в нашу прежнюю квартиру. Из старых жильцов остались только две семьи. Мы поболтали и во время разговора я рассказал им, что встретил тетю Риву в кожном диспансере. От них я и узнал, что визит тех протокольных мужиков был неслучайным. Ее посадили за то, что она на дому лечила пострадавших от «французского насморка» любвеобильных мужчин. Этой болезнью время от времени «награждали» их темпераментные и не слишком разборчивые дамочки.

 

Фотолаборатория в ванной

 

Это сейчас с фотографиями все легко и просто: отщелкал «мыльницей» пару сотен штук, не думая ни о выдержке, ни о диафрагме, ни о наводке на фокус. Сразу же увидел, что получилось. Неудачные кадры тут же можно стереть...

 

А вот в пятидесятые все было гораздо сложнее. Тогда даже существовал специальный термин: «фотолюбитель». И фотоаппарат тех лет так же назывался – «Любитель». Вот такой аппарат мне родители и подарили на окончание пятого класса. Сколько радости тогда у меня было! Я сразу начал звонить приятелям, чтобы спросить, нет ли у них книги по фотографии. В то время самой знаменитой у фотолюбителей была книга Микулина «Двадцать пять уроков фотографии». Мне ее дал втайне от своих родителей один из одноклассников, правда, всего на пару дней. Я сразу же жадно на нее набросился. А самому мне родители позже купили книгу Бунимовича, она было намного тоньше – «Фотография для школьников».


Первым делом нужно было в фотоаппарат зарядить пленку. Пленка была широкой, прослоенной плотной бумагой, черной с одной стороны, обращенной к пленке, и красной с другой. На этой красной стороне были напечатаны числа от единицы до двенадцати. Эти циферки были видны в маленьком окошечке на задней стороне фотоаппарата. Именно появление такой циферки во время перемотки пленки и говорило о том, что фотоаппарат готов к съемке следующего кадра. Забудешь перемотать – сделаешь на один кадр два снимка и испортишь оба. Перемотаешь лишнее – пропустишь кадр, а их всего на пленке было двенадцать.


Основной сложностью при съемке было определение нужной выдержки и диафрагмы. Это зависело от чувствительности пленки, от освещенности, места съемки и т.д. Самым лучшим прибором для определения выдержки был фотоэлектрический экспонометр. Сделан он был на базе фотоэлемента и стоил  чуть ли не дороже фотоаппарата. Правда, продавались еще такие простенькие картонные экспонометры. Были они, конечно, менее точные. Зато у фотоаппарата «Любитель» было большое преимущество – ручная наводка на фокус. Для этого раскрывался верхний «ящичек» и откидывалась маленькая линза, а в середине экрана-видоискателя находилось круглое матовое пятнышко. По нему, медленно вращая объектив, можно было легко навести на фокус. У большинства же фотоаппаратов не было такой наводки на фокус. В 1956 году отец был в командировке в ГДР и привез оттуда малоформатный фотоаппаратик марки
FECA. У меня сразу загорелись на него глаза. Но у меня уже был свой «Любитель», поэтому второй аппарат достался брату. Уж очень часто мы с ним из-за единственного фотоаппарата ссорились. Наведение на фокус производилось в нем по расстоянию до объекта съемки. Для этого очень полезно было знать длину собственного шага. У меня средний шаг был, до сих пор помню, 73 сантиметра. Потом, переведя шаги в метры, можно было выставить это расстояние на риске объектива.


Сделав очередное фото и, конечно, не видя, что там  получилось, пока все кадры не отщелкаешь и пленку не проявишь, я с трепетом надеялся, что все-таки хотя бы половина кадров вышла удачно. А всего их было, я уже говорил, двенадцать штук. Когда вся пленка была заснята, наступал процесс проявки. Покупался в фотомагазине проявитель для пленок и фиксаж. Я, из соображений экономии, составлял проявители сам. Дядя, старый волк фотографии, подарил мне фотовесы с гирьками и чашечками из слоновой кости. Я накупил химикатов и приобрел фоторецептурный справочник.


Если в фотоаппарате «Любитель» пленку, благодаря светозащитной бумаге, можно было заряжать и разряжать и на свету, правда, неярком, то для аппаратов типа «Смена» вынимать отснятую пленку из аппарата нужно было в полной темноте, а лучше всего под одеялом: засовываешь туда фотоаппарат, запускаешь руки и наощупь вынимаешь пленку с кассетой. Затем тоже в темноте заправляешь ее в специальный фотобачок. Заранее растворяешь в горячей воде проявитель, разбавляешь его до нужной температуры фильтрованной кипяченой водой и заливаешь в бачок. Покручивая валик бачка, нужно было ждать в томительной неизвестности 10-15 минут. Потом проявитель выливался, а вместо него заливалась вода для промывки пленки. После воды заливался фиксаж. Затем еще минут  пять-шесть держишь в фиксаже и снова промывка.


Потом, дрожа от волнения, вынимаешь пленку. Бывало и так: вся или почти вся пленка засвечена. Были и передержки, и недодержки при съемке. Один раз было и так: залил слишком горячий проявитель, и с пленки СМЫЛАСЬ вся эмульсия! После последней промывки пленка вынималась и сушилась, подвешенная за бельевую прищепку. Так получались негативы. А про печать снимков – это уже отдельный разговор.

 

*  *  *

Пленка проявлена и теперь не терпелось скорее напечатать снимки. Сразу скажу, что обычно печать снимков начиналась накануне выходного дня. Дело, как правило, затягивалось далеко за полночь, поэтому на следующий день, если бы он был рабочим, было бы просто не встать. С аппарата «Любитель» снимки печатались контактным способом. Имелась специальная рамка с бархатной подложкой и двумя скобами-пружинами. В темноте или при красном свете на эту рамку клалась фотобумага, а сверху эмульсией к эмульсии – фотопленка. Все это поджималось скобой. На минуту включался обычный свет, и бумага «засвечивалась» через пленку.

Единственным местом в квартире, где можно было печатать фотографии, была ванная комната. Было это еще в ту пору, когда никакой колонки там не стояло – ни дровяной, ни тем более газовой. Вода тоже не была подведена. Правда, была лампочка. Ванная просто использовалась как чулан. Здесь держались санки и велосипеды. Заранее на саму ванну постилалась огромная чертежная доска. На нее ставился фотофонарь с красным стеклом и три кюветы. В одну наливался проявитель, в другую фиксаж, а в третью – кипяченая вода для промывки отпечатков после проявления. Кроме этого нужно было иметь пинцет, а лучше два – для того, чтобы вынимать отпечатки из ванночек.  Поскольку у нас между ванной комнатой и туалетом наверху была стеклянная фрамуга, то она занавешивалась одеялом, а в туалете на всякий случай мы еще и лампочку ввинчивали, покрашенную красным лаком для ногтей. Щели под дверью в ванной затыкались тряпками. Все это делалось для того, чтобы случайно светом снаружи не засветить фотобумагу. Под ноги ставился эмалированный тазик для промывки уже готовых отпечатков.

 

Покупалась заранее фотобумага разных форматов и видов: дающий теплые тона «Бромпортрет» и чуть холодноватый «Унибром», который имел шкалу контрастности – от единицы до семерки. 


Если печать делалась не с широкой, а малоформатной пленки, то нужен был еще фотоувеличитель.  В него вначале вкручивался объектив, вынутый из фотоаппарата. Затем в увеличитель вставлялась пленка, и начинался подбор выдержки. Она зависела от яркости негатива и от степени увеличения.  Одно дело было печатать снимки девять на двенадцать, а другое – большие фото, скажем, двадцать четыре на тридцать шесть. Выдержка подбиралась так: закрываешь плотной черной бумагой бóльшую часть будущего отпечатка и держишь под светом увеличителя две секунды, затем сдвигаешь эту заслонку на пару сантиметров вниз, и еще две секунды, затем еще ниже и еще держишь две секунды. Таким образом, первая полоска держалась под светом максимальное количество секунд, следующая – на две секунды меньше, следующая – еще на две меньше и так далее. Затем отпечаток опускался в ванночку с проявителем, и тут начиналось настоящее волшебство: проявлялись сначала самые темные места будущего снимка, затем менее темные и, наконец, проступал весь снимок! Тут нужно было еще учесть, что под красным фонарем снимки выглядели чуть более контрастными, чем при дневном освещении, поэтому нужно было проявлять с запасом. Потом сравнивались различные участки отпечатка между собой, и выбиралось наилучшее время выдержки. Главное было не забывать, что после вынимания отпечатка из проявителя и перед помещением его в ванночку с фиксажем нужно было тщательно его промыть в ванночке с водой.


Работа шла намного быстрее, если мы делали ее вместе с братом. Один печатает, другой следит, чтобы не передержать снимки в проявителе и не забыть поместить их потом в фиксаж. После того как снимки окончательно были промыты в проточной воде, тазик с ними выносился на кухню. Обычно родители не могли дождаться окончания печати всех снимков и просили показать им хотя бы первые несколько штук, потому что заканчивали всю работу мы часа в два-три ночи. Но возбуждение от работы было таким, что спать совсем не хотелось. А нам еще предстояло  высушивание отпечатков. Чтобы снимки после сушки не скручивались, мы накатывали их на предварительно вымытое содой большое зеркало в ванной и на оконное стекло в комнате. Но если стекло было плохо промыто, снимки прилипали к нему так, что их было зубами не отодрать, и оказывались безнадежно испорченными.


Позже родители купили нам электроглянцеватель. С ним работа по сушке отпечатков была поставлена на конвейер!