История

 

 

Александр ЯНОВ

 

История русской идеи*

 

* Продолжение. Начало в № 2 4.

 

7. Патриотическая истерия

 

Не думал, признаться, что все будет так сложно. Хотя, честно говоря, мог бы и догадаться, коли уж взялся за столь неизведанную тему, как история русского национализма. В конце концов не нужно быть Сократом, чтобы сообразить, что если такой отрасли знания никогда до сих пор не существовало, то не существует и ее теории, и ее понятийного аппарата. А что без них факты? Как писал крупнейший русский историк Василий Осипович Ключевский, «факт, не приведенный в [концептуальную] схему, есть лишь смутное представление, из которого нельзя сделать научного употребления». С еще большей экспрессией подтвердил это знаменитый французский историк Фернан Бродель, когда сказал: «Факты  это пыль».


На самом деле обстояло все еще хуже. Ибо нет не только теории Русской идеи, нет и терминов – языка, на котором предстоит ей объясняться с читателем. Все это приходилось создавать на марше, так сказать. Или собирать с миру по нитке – в ситуации, когда некоторые читатели, не говоря уже о политиках, нередко употребляют термин «национализм» как синоним «патриотизма», через запятую. Удивительно ли, что получается порою вполне сюрреалистическая картина.


Вот недавний пример. Идеологи Изборского клуба совершенно, как мы видели, убеждены в ТАТАРСКОМ происхождении русской государственности, настаивая, что именно это патриотично и объявляя саму мысль об ОТЕЧЕСТВЕННОМ ее происхождении зловредным либеральным западничеством, русофобией. Нонсенс ведь, казалось бы. Да вот никто, включая их самих, этого почему-то не замечает.


Терминологическая докука


Так или иначе, все пять начальных опусов в мае и в начале июня пришлось посвятить такому скучному прозаическому занятию, как поиск адекватного новой отрасли знания языка и знакомство читателей с этими самыми терминами. Знакомство причем подспудное, контрабандное, если хотите, по возможности незаметно вплетенное в живую ткань исторического повествования. Читатель ведь не студент: не придет в твой блог, если ему скучно. Да и в одной ли докучливости терминологических разборок дело? В любой аудитории есть ведь и идейные противники, для которых предложенные термины в лучшем случае бессмыслица, а в худшем и вовсе крамола. Для защитника самодержавия даже мысль о деградации Русской идеи – оскорбление «традиционных ценностей русского народа». Для бывшего преподавателя научного коммунизма, ныне переименованного в какую-нибудь «мировую экономику», само понятие Русской идеи – абсурд. Ибо где ее экономическое обоснование?


Едва ли бы я самостоятельно со всем этим справился. Спасибо таким замечательным мыслителям, как Петр Чаадаев, Владимир Соловьев, Александр Герцен, Василий Ключевский, Георгий Федотов, Антонио Грамши, которые проделали самую трудную часть работы по разъяснению терминов, связанных с драматической эволюцией Русской идеи – от николаевской Официальной народности и раннего славянофильства до дикого черносотенства предреволюционных лет.


Едва ли удалось бы мне без их помощи убедить читателя, что патриотизм и Русская идея две вещи так же несовместные, как гений и злодейство. Или в том, что славянофильство потому победило западничество в постниколаевской России, что добилось статуса «идеи-гегемона» эпохи. Или, наконец, в том, что судьба страны решалась тогда в ИДЕЙНОЙ БОРЬБЕ между социализмом и Русской идеей, в борьбе, в которой либералы-западники, до конца настаивавшие вместе с националистами на «войне до победного конца», оказались не более, чем статистами. Потому и проиграли так бесславно Февральскую республику.


Самое, однако, интересное, что и пяти опусов недостало, чтобы привести в порядок наше терминологическое хозяйство. Приходится продолжать в том же духе, опять втискивая объяснения новых для читателя терминов в хронологическую последовательность событий. Сегодня у нас на очереди понятие стихийных «патриотических истерий», время от времени потрясавших Россию. Откуда они, спрашивается, в самодержавной стране, находящейся под надзором полиции? Почему начинала страна вдруг биться, как в падучей? Первый случай, когда такая истерия охватила страну в национальном масштабе, пришелся на 1863 год, когда в очередной раз поднялась против империи не смирившаяся Польша. Об этом и пойдет у нас речь.


Дело происходило, как понимает читатель, в разгар Великой реформы, когда казалось, что либеральная европейская Россия побеждает на всех фронтах, когда Колокол Герцена по общему мнению добился, можно сказать, статуса «всероссийского ревизора». Польское восстание обнаружило вдруг, что все это  иллюзия. Что в умах вполне даже просвещенных людей ОТЕЧЕСТВО намертво срослось, полностью отождествилось с ИМПЕРИЕЙ. И страна, от Москвы до самых до окраин, единодушно поднялась против мятежников-поляков, требовавших немыслимого  независимости. Другими словами, распада России? Так прямо и объяснял искренне возмущенный наглостью поляков император французскому послу: «Поляки захотели создать свое государство, но ведь это означало бы распад России» (курсив мой. – А. Я.) Почему? – спросите вы.


Выдающийся славянофил Юрий Самарин объяснял: «Польское государство погибло потому, что было носителем воинствующих католических начал. Приговор истории необратим». Слабое объяснение – скажете – Франция или Испания были носителями тех же «начал», но ведь здравствуют и поныне? Или просто не дотянулись у России руки, чтобы и у них привести в исполнение «приговор истории»? Михаил Катков, редактор «Русского вестника», предложил объяснение посильнее: «История поставила между двумя этими народами [польским и русским] роковой вопрос о жизни и смерти. Эти государства не просто соперники, но враги, которые не могут жить рядом друг с другом, враги до конца». А Тютчев так и вовсе неистовствовал:


В крови до пят мы бьемся с мертвецами
Воскресшими для новых похорон.


«Убиение целого народа»


Современный немецкий историк Андреас Каппелер выражается осторожно: «Сохранение империи стало после падения крепостного права самоцелью, главной задачей русской политической жизни». А я спрошу: если это не имперский национализм, то как бы вы это назвали (ну вот, кажется, попутно втиснули еще один термин)? Мы еще увидим, сколько напридумывали умные люди в России оправданий этому внезапному припадку убийственной национальной ненависти. Сейчас мне важно показать, что возмущение императора разделяла практически вся страна.


В адрес царя посыпались бесчисленные послания – от дворянских собраний и городских дум, от Московского и Харьковского университетов, от сибирских купцов, от крестьян и старообрядцев, от московского митрополита Филарета, благословившего от имени православной церкви то, что Герцен назвал «убиением целого народа». Впервые с 1856 года Александр II вновь стал любимцем России.


Между тем Герцен-то был прав: речь действительно шла именно об убиении народа. Даже в 1831 году, при Николае, расправа после подавления предыдущего польского восстания не была столь крутой. Да, растоптали тогда международные обязательства России, отняв у Польши конституцию, дарованную ей Александром I по решению Венского конгресса. Да, Николай публично грозился стереть Варшаву с лица земли и навсегда оставить это место пустым. Но ведь не стер же. Даже польские библиотеки не запретил. Нет, при царе-освободителе происходило нечто совсем иное.


Родной язык запрещен был в Польше, даже в начальных школах детей учили по-русски. Национальная церковь была уничтожена, ее имущество конфисковано, монастыри закрыты, епископы уволены. Если Николай истреблял лишь институты и символы польской автономии, то царь-освободитель в полном согласии с предписанием Каткова, поставившего, как мы помним, отношения с Польшей в плоскость жизни и смерти, целился в самое сердце польской культуры, в национальную идентичность страны, в ее язык и веру.


Добрейший славянофил Алексей Кошелев восхищался тем, как топил в крови Польшу новый генерал-губернатор Муравьев, оставшийся в истории под именем «людоеда» и «Муравьева-вешателя»: «Ай да Муравьев! Ай да хват! Расстреливает и вешает. Вешает и расстреливает. Дай бог ему здоровья!». Обезумела Россия.


Даже такой умеренный человек, не политик, не идеолог, цензор Александр Никитенко, совсем еще недавно проклинавший (в дневнике) антипетровский переворот Николая, и тот записывал тогда оригинальное оправдание происходящему: «Если уж на то пошло, Россия нужнее для человечества, чем Польша». И никому, ни одной душе в огромной стране не пришли в голову простые, простейшие, очевидные вопросы, которые задавал тогда в умирающем «Колоколе» лондонский изгнанник Герцен: «Отчего бы нам не жить с Польшей, как вольный с вольными, как равный с равными? Отчего же всех мы должны забирать к себе в крепостное рабство? Чем мы лучше их?».


Я не знаю ни одного адекватного объяснения того, почему это массовое помрачение разума произошло именно при самом либеральном из самодержцев XIX века, при царе-освободителе. Попробую предложить свое, опираясь, на известную уже читателю формулу Владимира Сергеевича Соловьева. Мы недооцениваем идейное влияние николаевской Официальной народности (как, замечу в скобках, недооцениваем сегодня и влияние сталинской ее ипостаси). Ей между тем удалось-таки стереть в русских умах благородный патриотизм декабристов, подменив его государственным имперским патриотизмом их палачей. Десятилетиями сеяла она ядовитые семена «национального самообожания». И страшна оказалось жатва. Если есть у кого-нибудь, будь то у монархистов или у «советских доцентов», лучшее объяснение, был бы очень признателен.


А тогда, в 1863-м, Герцен признавался: «дворянство, литераторы, ученые и даже ученики повально заражены: в их соки и ткани всосался патриотический сифилис». Как видит читатель, термин, который я для этого помрачения разума предлагаю, по крайней мере, политкорректнее. И что важнее именно с терминологической точки зрения, даже в разгаре жесточайшей полемики (а для герценовского «Колокола» то был поистине вопрос жизни и смерти) не было произнесено роковое слово «национализм». Сколько я знаю, первым, кто противопоставил его патриотизму в серьезном политическом споре, был Соловьев. Но случилось это лишь два десятилетия спустя и было в своем роде терминологической революцией.


Но это к слову, чтобы напомнить читателю о громадном значении расхожих сегодня терминов и о том, что каждый из них был в свое время открытием. Так или иначе, массовая истерия, поднявшая в 1863 году Россию на дыбы, не только заставила замолчать всероссийского ревизора, она научила власть и «идею-гегемона» манипулировать уязвимыми точками в национальном сознании и вызывать патриотические истерии искусственно. Но то была опасная игра. Кончилось тем, что последняя такая истерия – в 1908-1914 – погребла под собою Российскую империю, увы, вместе с неразумной монархией, так никогда и не нашедшей в себе сил стать единственной формой королевской власти, у которой был шанс сохраниться и в XXI веке, – конституционной монархией.


«Мы спасли честь имени русского»


Но мы забежали далеко вперед и боюсь как бы за всей этой терминологической суетой не ускользнул от читателя образ истинного героя 1863, действительного наследника декабристов, посмевшего остаться свободным человеком даже посреди бушующего моря ненависти, когда все вокруг оказались рабами. Я говорю о человеке, сказавшем: «Мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем. Свободный человек не может признать такой зависимости от своего края, которая заставила бы его участвовать в деле, противном его совести». Один, пожалуй, Андрей Дмитриевич Сахаров во всей последующей истории России заслужил право стать вровень с этим человеком.


Читатель уже понял, конечно, что речь об Александре Ивановиче Герцене. Вот что он писал, когда на его глазах погибало дело всей его жизни: «Если наш вызов не находит сочувствия, если в эту темную ночь ни один разумный луч не может проникнуть и ни одно отрезвляющее слово не может быть слышно за шумом патриотической оргии, мы остаемся одни с нашим протестом, но не оставим его. Повторять будем мы его, чтобы было свидетельство, что во время всеобщего опьянения узким патриотизмом были же люди, которые чувствовали в себе силу отречься от гниющей империи во имя будущей России, имели силу подвергнуться обвинению в измене во имя любви к народу русскому».

 

 

Александр Герцен


Судьба Герцена печальна. Конечно, казавшийся тогда отчаянным его призыв «жить с Польшей, как равный с равными» сегодня тривиальность, нечто само собой разумеющееся. Даже прямые наследники Каткова, певцы империи, изборцы, не посмеют оспорить этот «приговор истории». Но вот парадокс: даже понимая, что Герцен был прав, они ведь все равно считают его изменником. И это сегодня, полтора столетия спустя. А тогда... Тогда Герцен вынес себе самый жестокий из всех возможных для него приговоров: он приговорил себя к молчанию. И решил, что остается ему «лишь скрыться где-нибудь в глуши, скорбя о том, что ошибся целой жизнью».


Сломленный, он и впрямь недолго после этого прожил. И умер в безвестности, на чужбине, оклеветанный врагами и полузабытый друзьями. Похороны Герцена, по свидетельству Петра Боборыкина, «прошли более, чем скромно, не вызвали никакой сенсации, никакого чествования его памяти. Не помню, чтобы проститься с ним на квартиру или на кладбище явились крупные представители тогдашнего литературного или журналистского мира, чтобы произошло что-нибудь хоть на одну десятую напоминающее прощальное торжество с телом Тургенева в Париже перед увозом его в Россию».


Не лучше сложилась и посмертная судьба героя, который, как никто другой в его время имел право сказать «Мы спасли честь имени русского». Он был отвергнут своей страной в минуту, когда она нуждалась в нем больше всего на свете. А потом кощунственно воскрешен – служить иконой другой «гниющей империи». И опять быть отвергнутым, когда сгнила в свою очередь и она (вспоминаю комментарий к одной из своих статей: «опять об этом задрипанном Герцене»). Жестокая судьба.


* * *

В 2013-м исполняется 150 лет той безумной патриотической истерии, устоял перед которой лишь ОДИН РУССКИЙ. Вспомнят ли о нем? Упомянут ли добрым словом? Я не спрашиваю, перевезут ли его прах в Россию. Куда ему? Он же не певец диктатуры, как Иван Ильин. И не белый генерал...