Литературная страница

 

 

Илья ВОЙТОВЕЦКИЙ

Кто смеется последним?

Рассказ

 

Rira bien qui rira le dernier. (франц.) –

Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним.

 

Жан Пьер де Флориан (1755 1794),

басня «Два крестьянина и туча».

 

Последним смеется тот, кто стреляет первым.

 

Генерал Александр Лебедь,

«Словарь выразительных средств языка политика»,

составитель Людмила Самотик.

 

В дверях стоял Алик. Он был мрачен и пьян.

 

– Здорóво.

 

Не снимая присыпанной снегом верхней одежды, он прошёл в кухню, сел на табуретку.

 

– Выпить есть?

 

Я вынул из «Уральца» початую поллитровку «белоголовки», он выхватил её из моих рук, дрожащими пальцами отвинтил крышку и надолго припал губами к горлышку.

 

– Гадость, – мотнул он, наконец, головой.

 

Я принял от него ополовиненную бутылку.

 

– Спиваюсь…

 

Лицо его передёрнулось судорогой отвращения, Алик рыгнул, ещё раз мотнул головой и повторил:

 

– Спиваюсь. Окончательно. И, кажется, бесповоротно.

 

Я молча смотрел на него.

 

– Такая жизнь, – объяснил Алик. – Блядская жизнь. Всё говно… кроме мочи. – И громко расхохотался – голосом. Лицо его сохраняло гримасу отвращения.

 

Он поднялся на нетвёрдых ногах, обутых в серые, почти до колен, валенки.

 

– За мной! – скомандовал Алик и направился, оступаясь и покачиваясь, в «гаванну» – так народ-языкотворец прозвал совмещённые по решению Хрущёва санузлы – унитаз и ванна в одной упаковке.

 

«Чтó не успел натворить Никита?» – спрашивали острословы в одном из анекдотов «армянского радио» после свержения вождя-реформатора – и отвечали: «Совместить в малогабаритной квартире пол с потолком». Было смешно.

 

Алик придержал дверь, пропустил меня внутрь, плотно прикрыл её за собой и запер на задвижку. Сел на край ванны, пустил из крана шумную струю, кивнул на унитаз:

 

– Садись, срать будешь.

 

Я опустил крышку, послушно сел и уставился на родственника, из опыта зная, что будет он говорить тихо, вернее, без голоса – выговаривать одними губами, артикуляцией и мимикой сообщая что-то важное и конфиденциальное.

 

– Тебя ещё не вызывали?

 

Я мотнул головой.

 

– Вызовут, – обнадёживающе проартикулировали губы. – Предложат «сотрудничать». Не вздумай отказываться. Всё равно заставят, их не перехитришь…

 

Это я от него уже слышал.

 

За дверью послышался Верин голос:

 

– Чего это вы заперлись и воду льёте? Коллективное купание?

– Коллективное сраньё, – ответил Алик. – Серим-мерим и смываем.

– Открой, мне в туалет надо, – голос Веры был нетерпелив и непривычно резок.

 

Алик отодвинул задвижку, потянул дверную ручку.

 

– Ссы, – захохотал он. – А то ведь уссышься.

– Хотя бы выйдите…

 

Мы послушно побрели прочь из «гаванны».

 

Потом Алик пил в кухне ещё, «приговорил» до донышка бутылку, стал просить и требовать добавки, и тогда вмешалась моя тёща, вырисовавшаяся, словно античное изваяние, в дверной раме.

 

– Хватит тебе, совсем развинтился, – произнесло античное изваяние.

– Спиваюсь, тёть Аня, – грустно объяснял, тяжело ворочая языком, Алик. – Окончательно и бесповоротно. Жизнь такая… – блядская. – И жалобно попросил: – Дайте ещё глотнуть, а, тёть Аня. Из заначки. Пожалейте родного племянника, а…

– Перебьёшься, – не хотела жалеть родного племянника тёть Аня. В большой сплочённой семье она слыла самой умной и самой острой на язык родственницей. Вот такая досталась мне тёща – одиннадцать лет назад… Мой счастливый лотерейный билет.

 

––––о––––

Впервые мы напились с Аликом вскоре после моей, да и его тоже, женитьбы.

 

Дядя Исаак уже переехал от нас, с улицы Максима Горького, к своей новой жене (а старой, то есть прежней, у него отродясь не бывало). Однако, его железная общежитская койка за шкафом оставалась в нашей коммунальной комнате закреплённой за ним, на неё никто не зарился, её никто не занимал. Лишь иногда можно было позволить себе, не раздеваясь, не разуваясь и не расправляя постели, прилечь днём, чтобы вздремнуть часок-другой.

 

Так я и сделал, вернувшись с работы, пообедав и поссорившись с женой и тёщей – из-за кальсон.

 

Был банный день.

 

Эту идиому – банный день – в данном тексте я даже не беру в кавычки. Для рядовых обитателей Страны Советов понятие банный день было так же привычно и тривиально, как «очередь» или «выкинули» что-либо в магазине (причём, это «что-либо» могло оказаться чем угодно – в зависимости от даты и места, – не только растворимый кофе, модные сапожки, автомобиль, подписное книжное издание или мебель, но и хлеб, молоко, сахар, вазелин, а про презервативы я уж и не говорю – всегдашний советский хронический дефицит!).

 

Итак, был банный день.

 

Моя молодая и горячо любимая жена собрала для меня смену чистого белья и стала укладывать в маленький походный чемоданчик, который тогда применяли для повседневной носки и называли почему-то «балеткой».

 

Мой взгляд случайно упал на аккуратно сложенные кальсоны. Где она достала эту реликвию, ума не приложу. Кальсоны, как и валенки, я прекратил носить, достигнув половой зрелости и начав обращать внимание на девочек.

 

– Убери – это, – пренебрежительно бросил я моей горячо любимой.

– Как это – «убери»? – удивлённо спросила горячо любимая. – Мама, ты слышишь? Он отказывается носить кальсоны!

– Что значит – «отказывается»? – не поняла мама.

Он сказал «убери это»!

– Что значит «убери»? Кто он такой, чтобы сказать – ТЕБЕ! – «убери»?

 

Они вели между собой беседу, словно меня тут вовсе не сидело, не стояло и не присутствовало.

 

– Передай ЕМУ, – сказала моей молодой и горячо любимой жене моя тёща, мой счастливый лотерейный билет, – что если ОН отморозит яйца, ОН никому не будет нужен. Положи ЕМУ кальсоны и отправь ЕГО в баню.

– Ты слышал, что сказала МАМА? – спросила жена и уточнила: – Ты слышал, что сказала МОЯ МАМА?

– А ТВОЯ МАМА слышала, что сказал Я?

 

Жена захлопнула балетку, щёлкнула двумя никелированными замками и протянула ношу мне. Я заложил руки за спину.

 

– Баня отменяется…

– Мама, он сказал «баня отменяется»!..

 

Продолжения беседы я не слышал.

 

Я обладаю таким свойством: как только назревает скандал, меня сразу клонит ко сну.

 

Я отступил за шкаф, опустился на дядиисаакову койку, вытянулся поверх серого байкового одеяла и моментально заснул.

––––о––––

Когда я проснулся и приоткрыл глаз, в комнате царил полумрак, за окном тускло серел угасший зимний день. За шкафом, на главной половине комнаты, сочила малокровный свет запылённая и засиженная мухами электрическая лампочка. Из-за шкафа мне были слышны приглушённые голоса – мужской и женский.

 

– Верочка ему говорит: «У нас в семье все мужчины носят кальсоны», она ведь о нём же, идиоте, заботится. А он ей: «Плевал я на всех мужчин в вашей семье!» Какой идиот!

– Гнать его поганой метлой из нашей семьи! – негромко, но решительно озвучил вердикт голос дяди Исаака. – Считает себя умнее всех. Гнать!

 

Я прикрыл глаз, мне было неудобно вот так проснуться, подняться с постели в присутствии дяди Исаака, которого уважал, ведь нужно было поздороваться, сказать ещё что-нибудь, притвориться, что ничего не слышал… Я прикрыл глаз и вдруг уснул опять.

 

Когда я окончательно проснулся, дяди Исаака в комнате уже не было, тёща читала, лёжа на диване, Вера сидела за столом, подперев кулачком голову, и молча смотрела в пространство.

 

– Проснулся? – спросила тёща. – С лёгким паром.

 

Я стянул с вешалки пальто и шапку и ринулся наружу, на ходу натягивая на себя одежду.

 

– Ты куда? – спросила вдогонку жена.

– Вон из вашей семьи…

 

На улице вьюжило.

 

После короткого раздумья я направился к Алику.

––––о––––

Алик был дома.

 

На этой его квартире я ещё не бывал. Комната, громадная, даже больше нашей двадцатиметровой, тоже «без удобств», тоже находилась в центре города, рядом с картинной галереей. Алик переехал туда несколько дней назад, сказав нам – так, между прочим, – что женился и уже даже «расписался». Никаких «свадебных мероприятий» он устраивать не захотел и с женой и тёщей знакомить никого из родственников не стал. На недоумение моей тёщи ответил:

 

– Каждому овощу свой фрукт.

 

Старая хохма, для ленивых. И смешно, и не надо голову ломать, придумывать, всегда под рукой.

 

Дверь мне открыл сам Алик, удивления моему приходу не выразил. Я вошёл и неожиданно обнаружил на диване читающую Викторию Владимировну Розенвассер, лектора с кафедры марксистско-ленинской философии, единственного в нашем политехе специалиста по эстетике, тоже, разумеется, марксистско-ленинской, кандидата философских наук. О моём существовании было ей, скорее всего, неизвестно, но я её, конечно, знал, да и кому из студентов была неведома эта большая сутуловатая с красивым еврейским лицом пронзительно умная и обаятельная лекторша!

 

– Витька, это Илья, – представил меня Алик. «Витька» кивнула, не отводя взгляда от книги. Я был ей неинтересен.

– Ну-ка-ну-ка, – сказала вышедшая из затенённого угла седая женщина, которую я сначала не заметил. – Здгьявствуйте-здгьявствуйте, знаменитый Илья, – закартавила женщина и протянула мне руку. – Меня зовут Нина Ивановна, я Витина мама.

 

О собственной знаменитости я никогда прежде не слышал.

 

Алик вгляделся в меня.

 

– Понятно, – проговорил он. – Поскандалил. С Веркой? С тёть Аней? Требуется душевная терапия?

 

Он нахлобучил на голову мохнатую шапку, вдел руку в рукав тяжёлого тулупа, вставил ноги в высокие, почти до колен, серые валенки и крепко ухватил меня за плечо.

 

– Идём. – И – в сторону своей Витьки: – Я надолго.

 

Витька, не отрывая взгляда от чтива, даже, кажется, не расслышав Алькиных слов, кивнула.

 

Ресторан «Ялта» находился в нескольких минутах пути.

––––о––––

Теперь я затрудняюсь пересказать события того вечера, они выветрились из моей памяти. Осталось впечатление.

 

Алика в ресторане знали. Мы прошли к уединённому столику на двоих. Не помню, чтобы Алик что-нибудь заказывал. Официант подошёл к нам с подносом, на котором, среди всякой неизысканной «зáкуси» возвышался графин с прозрачной жидкостью, оказавшейся, как и следовало ожидать, водкой.

 

Мы много пили и скромно закусывали, я жаловался на жизнь, даже, кажется, плакал, Алик серьёзно выслушивал и неторопливо, спокойно увещевал меня, что-то терпеливо объяснял.

 

Не помню, проводил ли меня Алик до дома, кажется мне, что проводил.

 

У нас все спали. С трудом я пристроил пальто на вешалке, оно сразу свалилось на пол, но нагибаться к нему я не стал. Не раздеваясь и не разуваясь, не сняв даже шапки, я улёгся на дядиисаакову койку.

 

– Утро вечера мудренее, – повторил я Аликино напутствие и отключился.

 

Проснувшись, я испугался, что уже поздний час, потому что за окном было светло и солнечно, и, следовательно, я опоздал на работу.

 

– Почему меня никто не разбудил?! – истерично – в пространство – закричал я.

– Кому ты нужен, чтобы тебя будить? – спокойно откликнулась тёща.

 

Тогда я вспомнил, что сегодня воскресенье.

 

Над моей головой, на спинке кровати, по-барски раскинув издевательские лиловые ноги, висели фланелевые кальсоны.

––––о––––

С Витькой мы подружились сразу и надолго. Она была моей ровесницей, может быть на полтора-два года постарше. Уже защитившийся кандидат наук, да ещё в области марксистско-ленинской философии!.. – оно так просто не бывает. Как впоследствии оказалось, этот факт беспокоил Альку, терзал его, заставлял мучительно размышлять и, учитывая его собственный опыт, загонял в долговременные приступы подозрительности и депрессии.

 

Витька закончила философский факультет ленинградского университета и по распределению попала в нашу уральскую столицу. Основным местом её работы стал Уральский университет, где она и защитилась. В полихете Виктория Владимировна подрабатывала почасовиком.

 

Славу она сделала себе на Пастернаке. Я говорю «славу», имея в виду оба оттенка этого понятия: славу дурную и славу (прошу прощения за «масло масляное») славную.

 

Среди подавляющего большинства студентов (во всяком случае – из моего окружения) старший преподаватель Виктория Владимировна Розенвассер стала олицетворением идей свободы, равенства, братства, а также порядочности, принципиальности и пр., и пр., и пр.

 

В преподавательской и комсомольско-партийной среде пнуть её, хотя бы мимоходом, прилюдно неодобрительно отозваться о ней, привести в качестве примера морального падения и политической незрелости считалось не только хорошим тоном, но и нормой поведения. Справедливости ради следует заметить, что некоторым редкоземельным индивидуумам всё же удавалось сохранить достойное молчание, кое-кто вынужденно проделывал необходимую процедуру, но – с еле скрываемой брезгливостью, однако немало было и таких, кто в своём отношении к «провинившейся» демонстрировал солидарность с генеральной линией партии, правительства и всего советского народа, дружно возводящего здание мира и коммунизма в одной отдельно взятой нищей ядерной державе.

 

Поводом для всего этого нагромождения послужил еле приметный факт, который даже поступком трудно назвать. На лекции кто-то из студентов переслал преподавателю коротенькую записку (некоторые считали, что – с провокационной целью, то есть по «спецзаданию»): «ВВ, как Вы относитесь к Борису Пастернаку?»

 

ВВ ЗАЧИТАЛА(!) записку и ответила:

 

– Как к большому русскому поэту.

 

ВОТ И ВСЁ.

 

На памяти ещё была шумиха вокруг «Доктора Живаго» и присуждения автору неугодного романа Нобелевской премии.

 

Оказалось, что ответ явился таки ПОСТУПКОМ.

 

Работы в УПИ ВВ лишилась, в университете была переведена в почасовики, то есть практически тоже оказалась уволенной. Последовали какие-то санкции по комсомольской линии (в партии ВВ ещё не состояла).

 

С нашим Алькой Витька встретилась на какой-то пирушке, он, по его словам, «по пьянке завалил её», наутро к ней и переехал, ещё не предполагая, что получает в приданное Нину Ивановну.

 

Первое, что сделала Витька при вступлении в брак, так это – сменила свою опозоренную, да, к тому же, ещё и еврейскую фамилию на нейтральную Алькину.

 

– Представляешь, какое везение! – делилась она со мной. – Я русская – и по папе, и по маме. Внешность у меня типично еврейская, фамилия Розенвассер, профессия – преподаватель общественных наук. Не пойду же я с раскрытым паспортом, вопя: «я русская! я русская!» А теперь муж одарил меня таким подарком! Ваше ФИО? – спросят меня. – Виктория Владимировна Заборова, – отвечу я гордо. – И можете засунуть своё поганое любопытство себе в…

 

– Ви-Тéнь-Кá! – панически возопила интеллигентнейшая Нина Ивановна. – Как ты можешь?!

– Прости, мамочка, – прервала свой монолог Витенька, так и не успев нецензурным словом оскорбить изысканный слух преподавателя консерватории по классу фортепиано Н.И.Леви.

– Да в жопу, Нина Ивановна, в жопу! – поспешил зять добить бедную Нину Ивановну. – Куда же ещё?

 

Преподаватель по классу фортепиано замолкла, скукожилась, седая голова её начала мелко подрагивать, и Нина Ивановна удалилась в свой угол, скрывшись там за старенькой ширмой.

––––о––––

Алик был на девять лет старше моей Веры. Тётя Соня, его мать, старшая сестра моей тёщи и дяди Исаака (а ещё был самый младший брат Фима, адвокат, и сестра Ася, учительница начальных классов; брат Зяма погиб на фронте).

 

Это – самая близкая родня. Дальше можно было до бесконечности перечислять двоюродных, троюродных, пятиюродных и таких дальних, что о степени родства уже и не говорили, только припоминали – из довоенных времён – Двейру из Бабиновичей, Юдку из Картопленки или Миррку из Коростеня, а дальше, как бы танцуя от печки, вели речь об их детях, внуках, их мужьях или жёнах, пока не доходили до обсуждаемого персонажа: «Так вот этот Лёвка приходится Сёминой маме двоюродным братом по первому браку с отцовской стороны». Собеседники понятливо кивали головами и обсуждали жизненные перипетии Лёвки, двоюродного брата Сёминой мамы с отцовской стороны – того самого Сёмы, у которого…

 

В сорок первом Алику минуло тринадцать. Родители повезли его в родное местечко в Белоруссии, на Гомельщину, чтобы у деда с бабкой отметить бар-мицву* старшего внука.

___________

*бар-мицва (ивр.) – буквально «сын заповеди»; ритуал, вводящий мальчика, достигшего тринадцатилетнего возраста, в совершеннолетие.

 

Местечковая родня не только сохранила традиции, но была вполне религиозной, дед всю жизнь занимался ритуальным забоем скота, то есть был местным шейхетом.*

___________ 

*Дабы меня не обвинили в неправильном произношении, блесну перед читателем глубоким знанием предмета. За норму в современном иврите принята сефардская транскрипция – «шохéт»; ашкеназы произносят «шóйхет», в таком виде это слово вошло в еврейский язык идиш – в его классическом, варшавском, произношении; в Белоруссии и балтийских странах евреи переиначили его в «шéйхет».

 

На бар-мицву ленинградского внука Айзика, сына Залмана и Соррки, счастливые старики пригласили чуть ли не всех местных евреев, а их, ещё не покинувших обжитые края, насчитывалось несколько сот семей. Евреи, как в добрые старые времена, празднично оделись, мужчины покрыли головы ермолками, женщины надели парики, хозяева и гости обильно ели и пили, ещё не подозревая (да и мог ли кто-либо, пребывая в здравом уме, предполагать?), что это последнее в их жизни торжество.

 

Алик с отцом и матерью вернулся в Ленинград, а всех участников празднования его бар-мицвы через несколько считанных месяцев немцы загнали в вырытый самими же евреями ров, закопали по пояс, облили керосином и подожгли…

 

Узнав об этом – уже в конце войны – от тёти Аси, успевшей уйти в лес к партизанам, – Алик поседел. Таким я и увидел его впервые, в конце пятьдесят шестого, когда познакомился с Верой, – ещё молодым, сильно кудрявым и – седым.

 

––––о––––

Мой Санька родился 12 января 1966 года. В июле, если его придерживали за ручку, сын вполне успешно семенил ножками и, оступаясь, запутываясь и распутываясь, продвигался вперёд. В августе мы сняли домик в деревне неподалеку от Свердловска и отправили Саньку с двумя бабками дышать свежим воздухом и набираться на природе сил и здоровья.

 

Лето стояло для Урала на редкость благодатное. С утра обычно проходил недолгий тёплый дождик, к десяти небо очищалось, вовсю светило и грело солнце, трава была высокой и сочной, грибов и ягод уродилось несметное множество.

 

Моя тёща, «родная» Санькина бабка, с появлением внуков излечилась от прежних недугов и хворей и успешно совмещала свою работу в бухгалтерии швейной фабрики с ведением домашнего хозяйства, нелёгкими обязанностями семейного снабженца и добытчика и высокой ролью бабки.

 

Тётя Соня, Алькина мать, тоже выехала с сестрой и её внуком в деревню. Она была сверстницей моих родителей, 1908 года рождения, ещё нестарая, но именно тем летом вдруг стала недомогать, быстро уставала, обильно потела, задыхалась, поэтому стали невозможными прогулки даже в ближайший сосновый лесок.

 

По возвращении матери в город обеспокоенный Алик потащил её на обследование. Она слабо пыталась отнекиваться, зная, что Алик мужик упёртый и всё равно добьётся своего, и потому быстро уступила.

 

Результаты оказались неутешительными: рак лёгких в запущенной форме. Одно лёгкое поражено полностью, второе ещё дышало, но его, лёгкого, осталось совсем немного.

 

Алик обнимал её, бодро повторяя: «Ну, мать, врачи говорят, что всё в порядке, ты у меня ещё покувыркаешься!» – улыбался уголками губ, глаза же его, глубоко ушедшие в глазницы, оставались непроницаемыми. Тётя Соня кивала, утирала пот со лба и тяжко вздыхала. Она уже редко поднималась с постели, неизменной её одеждой стал синий байковый халат, подаренный ей сыном на восьмое марта.

 

Немногим более года до этого от рака лёгких умер дядя Исаак.

 

Поздним осенним воскресным вечером к нам завалился взбудораженный, нахохленный Алик. Не раздеваясь, прошёл в гостиную, оседлал стул спинкой вперёд, положил на спинку подбородок и оглядел нас всех, перекатывая зрачки под насупленными бровями.

 

– Уезжаю, – проговорил Алик. Мы молчали, ожидая продолжения. Алик тоже молчал.

– Что с мамой? – нарушила тишину тёща.

– Мама живёт и здравствует, тёть Аня, – ответил Алик. – До ста двадцати.

– Амен, – сказала тёща.

 

– Уезжаю, – повторил Алик. – Надеюсь, ненадолго. Вы тут за матерью присмотрите. Ладно, тёть Аня?

– Ладно-то ладно. Куда это тебя черти понесли – в такое-то время?

– На Кудыкину гору, куда же ещё…

– А поточнее?

– Приеду – расскажу. Бывайте.

 

И ушёл.

 

Возвратился он через неделю, ранним воскресным утром. Не заходя домой, сразу пришёл к нам. Точно так же: не раздеваясь, прошествовал в гостиную, оседлал задом наперёд стул, положил на спинку подбородок.

 

– Как мама?

– Мог бы сперва к ней зайти, чай, не чужая, – буркнула тёща.

– Боязно было, – поёжился Алик.

– Плоховата она. Слабая, задыхается. А тут ещё ты – исчез, неизвестно куда и неизвестно зачем.

– Туда и затем.

– Не темни.

– Да тут – темни-не-темни, а пиздец один и тот же. Если Бог не поможет.

– Давно ты верующим стал?

– Недавно. – И тяжело замолчал.

 

Тут подошёл Санька. Он уже твёрдо стоял на ножках, был полным, крепким, общительным.

 

– Здорóво, гражданин Страны Советов! – приветствовал его Алик, взгромождая себе на колено. – Здорóво, будущий строитель коммунизма! – И громко захохотал – одним голосом. Лицо его оставалось неподвижным и непроницаемым.

– Вот, тёть Аня, вернулся я с Кудыкиной горы, – заговорил, наконец, Алик. – Город стоит на той горе, старинный русский город. Рязанью зовётся…

– Чего ты там потерял, в Рязани-то?

– Потерять – ничего не потерял, а вот чтобы найти… Вроде бы – нашёл… кой-чего…

– Не темни, – опять попросила тёща.

 

И рассказал нам Алик вот какую историю.

 

В старинном русском городе Рязани, что на Кудыкиной горе, жила-была женщина. Врач по профессии. Кандидат медицинских наук. Занесла её судьба в самую глубь Сибири, в такую тьмутаракань, какую ни на одной географической карте не отыскать. Прожила она в той глубинке лет пятнадцать, людей лечила, как могла, и у людей уму-разуму училась.

 

– Мало их там совсем осталось, местных сибирских лекарей да знахарей, совсем мало, все повымерли. Но кое-кого она всё же нашла. Собирала с ними травы, коренья, листочки всякие, заваривала, настаивала, смешивала, и на себе испытывала, да тихонько, чтоб никто не узнал, на больных своих. Лет пять назад вернулась в Рязань и стала лечить местное население. От многих болезней лечила… и от рака лечила тоже. Брала только безнадёжных, от которых медицина уже совсем отказалась. И вот ходят сейчас по свету, топчут землю-матушку полторы сотни живых и здоровых людей, прошедших у неё курс лечения…

 

Замолчал Алик, задумался. Глаза ушли вглубь, будто внутри у него что-то разглядывали.

 

– Ну, и… – не выдержала тёща. – Ты у неё был?

– Быть-то был, да толку мало… «Как вы про меня узнали?» Сама трясётся – от страха. «Как узнал, как узнал, – говорю. – Вот так и узнал – из передач сарафанного радио». «Нет, – отвечает, – так я с вами разговаривать не стану. От кого вы про меня узнали?» Пришлось всю правду выложить, хоть я и слово тому человеку дал. «Вот видите, – говорит, – вы слово дали, сами его и нарушили. Как я могу на вас положиться?» Тут я, как в дурном фильме, в ноги ей повалился и – заплакал. «Мать, – говорю, – у меня помирает. От рака лёгких. Я всю её историю болезни привёз, снимки, анализы…» Говорю и реву. Она меня подняла, усадила и стала мои бумаги разглядывать. Она в бумаги смотрит, а я на неё. Такой она мне красивой показалась, и свет вокруг неё растекается. Ну, быть того не может, думаю, чтобы такая мне отказала. Почитала она, почитала, головой покачала и говорит: «Взяла бы я вашу матушку к себе, будь это года полтора-два тому назад. А теперь даже под страхом смертной казни не возьму. Было по моему поводу специальное заседание в министерстве здравоохранения. Сперва проверка за проверкой, я им все случаи исцеления моим методом представила, они всё рассмотрели и постановили, что во всех этих случаях имели место ошибки в диагнозах, не было, получается, у моих пациентов злокачественных опухолей. Объявили меня шарлатаном, лишили права работать врачом, аннулировали диплом и кандидатскую степень. Теперь я никто, кандидат на путешествие… во глубину сибирских руд».

 

Положил Алик голову на спинку стула, лбом упёрся, пальцами в стул вцепился, так что суставы побелели, и замолк, будто в забытьё впал.

 

Посидел, поднялся и ушёл.

 

А тётя Соня стала поправляться. К весне уже во двор выходила – посидеть, Алик ей книги приносил, и она их читала. Через год сын  уже в музкомедию повёл мать. И сам помолодел, расправились плечи, разгладились морщины, совсем другим человеком стал.

 

– Мать прошла медкомиссию. Говорят, лёгкие совсем чистые. Очевидно, был ошибочный диагноз, – рассказывал Алик и улыбался – глазами.

––––о––––

У тёти Аси, родной сестры моей тёщи, была приятельница Елизавета Моисеевна, коллега по школе. Муж Елизаветы Моисеевны тоже что-то преподавал в средней школе, и сын их Люсик, упитанный, некрасивый, стеснительный и одарённый мальчик, единственный сын интеллигентной еврейской супружеской пары, проявил склонность к учительству. У молодого человека никогда не было девочки, и этот факт начинал беспокоить родителей.

 

Так сошлись звёзды, что молодой свердловский преподаватель английского языка Люсик Юдовский поехал в отпуск на кавказские минеральные воды (разумеется, с мамой и папой), и квартиру они сняли в городе Ессентуки у семьи, в которой ожидали своих будущих наречённых весёлые и смазливые девочки Милка и Люба.

 

Жребий выпал на старшую. Милка к тому времени, после окончания фармацевтического факультета, ожидала направления на работу. Начались вздохи на скамейке и прогулки при луне с новым молодым квартирантом, который отвечал всем критериям: и евреем был, и высшее образование имел… Подобных отношений у Люсика ещё никогда ни с кем прежде не было, он сразу лишился покоя, стремительно потерял голову, пылко влюбился, трепетно признался и робко попросил руки и сердца, которые ему немедленно были презентованы.

 

Когда новоиспечённый провизор представила комиссии по распределению справку из ЗАГСа, вопрос сразу оказался решённым в пользу свободного диплома.

 

В Свердловске для молодого специалиста без промедления отыскалась вакансия заведующей только что открывшейся в новом микрорайоне аптеки.

 

Через тётю Асю Алик был знаком с Елизаветой Моисеевной, с её мужем, сыном и познакомился с миловидной аптекаршей Милкой.

 

Тётя Ася, партизанская душа, борец за чистоту нравов, что-то прознала. Она изловила Алика у двери его дома перед уходом на службу.

 

– Скажи мне правду. Не юли, я этого не люблю.

– Тёть Ася, вам – как на духу. Спрашивайте.

– Алик, ты мне только скажи: это правда?

– Правда, тёть Ася, чистая правда. Только – чтó правда? О чём вы говорите?

– Как о чём, Алик? О Милке! Я говорю о Милке. И о тебе. Елизавета Моисеевна моя подруга. Моя давняя подруга. Так это правда?

– Тёть Ася, только вам, по большому секрету, поклянитесь, что никому не расскажете.

Не-ю-ли, А́-лик!

– Тёть Ася, по большому секрету. Только вам. – Он наклонился к её уху и с расстановкой громким шёпотом проговорил: – Это не ваше дело, тёть Ася, родная вы моя.

 

После провала миссии тёти Аси за Алика принялась моя тёща, самая умная и самая острая на язык родственница.

 

Алик пришёл к нам уже «под градусом».

 

– Пьёшь? – спросила, как на допросе, моя тёща.

– Жизнь заставляет, – сразу сознался племянник.

– И развратничаешь.

– Приходится…

– Алик, зачем тебе это нужно? – ухватила тёща быка за рога. – Вокруг столько свободных баб! Почему именно Милка?

 

Алик серьёзно взглянул на тётку и тихо ей ответил:

 

– Милка мне маму спасла, тёть Аня. А за маму, тёть Аня, я не только Милку, я бы и Елизавету Моисеевну вместе с её импотентным Люсиком…

 

Он повертел в руке пустой стакан, поднял его, прищурил один глаз и посмотрел вторым сквозь гранёное стекло на свет. Тяжело вздохнул.

 

– Что ты говоришь, Алик! Как – спасла?

– А вот так.

 

Алик помолчал, поперекатывал стакан между ладонями.

 

– Чего замолчал? – не выдержала тёща. – Как спасла?

– В Рязани мне эта врачиха… Ну, помните, я в Рязань ездил? – заговорил Алик осевшим сиплым голосом.

– Помню-помню, как не помнить!

– Ну, так вот. Эту врачиху я долго обхаживал. Поначалу она отнекивалась, отказывалась разговаривать. Я и так, и эдак заходы делал – ни фига. Зоя Космодемьянская! Когда я ей окончательно надоел и она поняла, что я скорее умру, чем отстану от неё, завела она меня в какой-то не то тёмный кабинет, не то чулан и говорит: «Вы у меня не были и со мной ни о чём не говорили. Я вас не знаю, и вы меня не знаете. Вам это ясно?» Я киваю. «Никаких советов я вам давать не буду и никаких рецептов выписывать не стану. Это вам тоже ясно?» Я киваю. «Теперь берите ручку, бумагу и своим почерком пишите». И стала мне диктовать – по-русски и по-латыни. Я записываю. «Теперь, – говорит, – внимательно слушайте и запоминайте. Но – я вам ничего не говорила. Ясно?» Я киваю. «В составе лекарства присутствует сулема. Знаете, что такое сулема? Это хлорид ртути, яд. Смертельный. В лекарстве он присутствует в очень малой дозе. Но всё равно опасность существует. Я не думаю, что вы найдёте фармацевта, который станет вам готовить – без рецепта – такое лекарство. Это подсудное дело. Никакой врач вам такой рецепт не выпишет, потому что это тоже подсудное дело. Но если вам повезёт, если… словом, давать лекарство вашей матушке следует очень осторожно. Ведь вы не хотите её убить, правда? Поэтому – запомните! – КАЖДЫЙ ДЕНЬ ВЫ БУДЕТЕ ДЕЛАТЬ ВАШЕЙ МАТУШКЕ АНАЛИЗ МОЧИ. Каждый день. И если анализ покажет наличие в моче сулемы, даже в очень малом количестве, вы немедленно прекратите давать ей лекарство – до того времени, пока моча не очистится. И ещё – вы будете осматривать и ощупывать её ноги. Если ноги начнут отекать, тоже сразу прекращайте давать лекарство – до тех пор, пока отёк не сойдёт. Теперь езжайте домой. Дай вам Бог…» Деньги брать она отказалась. Я уехал из Рязани и ни на что не надеялся. Вернее, надеялся – на чудо. На какое? Сам не знаю…

 

– Ну? – тоже враз осипшим голосом тихо спросила тёща.

– Этим чудом, тёть Аня, оказалась Милка… Вот так-то. Теть Аня, дайте выпить, душа тре­бует.

 

Моя тёща подошла к газовой плите, глубоко засунула за неё руку и, как в цирковом номере, извлекла из заначки бутылку «Столичной».

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Тётя Соня прожила долгую-долгую жизнь. Мы развелись с Верой летом двухтысячного. Тётя Соня была ещё жива. А родилась она, как и мои родители, в 1908 году…

 

––––о––––

Мы ещё не знали, что войну назовут «Шестидневной». Тогда она именовалась «июньской авантюрой израильской военщины шестьдесят седьмого года».

 

Вечером пришёл Алик.

 

– Что рассказывают «вражеские голоса»?

– То же, что и «дружеские», – грустно констатировал я. – Батарейки у меня сдохли, а в магазинах – ёк, нет в магазинах батареек.

– Изобилие, бонна-мать, есть, – чертыхнулся Алик, – а батареек, бонна-мать, – ёк. Бьют наших?

– Похоже, что бьют…

– Херово, – сказал Алик. – Комментарии, как говорится, излишни… Включи, послушаем.

– Ещё рано, глушат. После захода солнца бывает лучше слышно.

 

Тем не менее, прихватив приёмник, я направился в кухню. Алик потащился за мной.

 

Глушение почти пропадало, если приёмник стоял в раковине около крана, антенна была вытянута наполовину и располагалась параллельно водопроводной трубе в полусантиметре от неё. Ещё лучше, если из крана тонкой струйкой текла вода. Совсем приемлемой слышимость становилась после рюмки-другой холодной, из морозилки, водки.

 

– Вот с этого и начнём, – решительно заявил Алик и засунул голову и руку в холодильник. Я занялся установкой приёмника, расположением и настройкой антенны и поиском станций по диапазонам. В это время лучше всего, пожалуй, проходил тринадцатиметровый диапазон. Ближе к полуночи можно было слушать на шестнадцатиметровом, а глубокой ночью – на девятнадцати метрах.

 

Мне удалось настроиться на «Би-Би-Си».

 

Дальше пошла фантасмагория. Сводки с Ближнего Востока были какие-то перевёрнутые с ног на голову. Или – с головы на ноги, не знаю. Я ничего не понимал.

 

– Нихера себе! – произнёс поражённый Алик. – Били нас, били, а теперь – Синай наш…

– Тише ты, дай послушать.

– Нихера себе! Старый город наш! – закричал Алик.

 

В кухню вошла тёща.

 

– Чего вам тут неймётся?

– Тёть Аня, Храмовая гора наша! Понимаете? Вифлеем – наш! Ни-хе-ера!..

– Не мутись умом! – оборвала его тёща, но пододвинула к раковине табуретку и стала слушать вместе с нами. Алик раскупорил бутылку.

– Подожди, не пей, я сосиски сварю, – предложила шёпотом тёща. – И огурчики солёные… – в самый раз.

 

Она выпила с нами. В дверь просунулась Вера. Увидев чокающуюся с Аликом мать, она покрутила пальцем у виска:

 

– Мама, ты с чего это?..

– Верка, садись с нами, – потянул её за руку Алик. – Наши Вифлеем взяли!

– Чего взяли? – не поняла Вера.

– Вифлеем взяли, Храмовую гору, представляешь!

 

Вера смотрела на него своими всегдашними чуть удивлёнными глазами.

 

– Кто и что у тебя взял?

– Наши! Взяли! Иерусалим! Понимаешь?

– Взяли? У кого?

– Верка, израильская армия в Старом городе.

– А-а, – протянула Вера. – В Старом городе? Ну, тогда ладно.

 

Она ушла, а мы втроём продолжили праздничное импровизированное застолье. Я крутил-вертел ручку настройки, под кухонные своды входили голоса из Лондона, из-за океана и из Франкфурта, Анатолий Максимович Гольдберг компетентно анализировал ход боевых действий – так, будто возможно компетентно анализировать чудо. Голова кружилась от новостей и выпитой водки.

 

– Тёть Аня, достаньте ещё одну – из заначки, – попросил Алик.

– Ты не станешь её пить, – ответила тёща. – Она тёплая.

– Да хоть горячая!

 

Он сильно набрался. Сидел, держал в руке пустую рюмку, клевал носом.

 

Вдруг очнулся, обвёл нас отстранённым взглядом и всхлипнул. В желтоватом свете электрической лампочки стали отчётливее видны залысины, глубокие морщины прорезали лоб, из уголков губ пролегли скорбные складки. Алик стиснул зубы, и жёсткие желваки задвигались на его лице.

 

Тёща сочувственно положила руку ему на голову.

 

– Ты чего?

– Тёть Аня, уехать… убить, бля, хотя бы одного араба, бонна-мать… а там и подохнуть не жалко… – с сознанием выполненного долга… тёть Аня…

 

––––о––––

Трубку поднял мой коллега Мишка Резников.

 

– Скажи, тебе принципиально звонят только еврейки? – спросил он ехидно.

– Нет, – ответил я Мишке в тон, – к сожалению, чаще евреи. Хотя я ничего не имею против хохлушек.

 

Частые и длительные командировки в Кривой Рог давали мне повод для такого утверждения.

 

– Это вы мне? – удивлённо дохнула трубка мне в ухо, а Мишка продолжал ехидничать:

– Конечно-конечно, я и забыл, что ты у нас великий интернационалист – по женской части.

– Отстань, – чертыхнулся я. – Нет-нет, это не вам. Я вас слушаю.

 

Звонила Нина Ивановна. Её картавость могла кого угодно ввести в заблуждение.

 

Оказалось, Нине Ивановне подвалило счастье, ей удалось через консерваторию добыть два билета на концерт Якова Флиера.

 

– К сожалению, после замужества Витя пегьестала составлять мне компанию. Я пгьедложила ей пойти с Аликом без меня, но она замахала гуками: «Что ты, что ты, не вздумай говогьить такую глупость пги нём, он нас обеих так пошлёт…» Алик добгый, он много читает, но любит эпатиговать… особенно меня. Ведь тёщ никто не любит. Пгавда? Вы любите вашу тёщу?

– Спасибо, Нина Ивановна. Я понимаю, что вы хотите предложить мне пойти на концерт Флиера по вашим билетам с моей тёщей.

– Ха-ха-ха, ценю ваш юмогь. Нет, что вы, я хочу пгьигласить вас составить мне компанию. Надеюсь, ваша жена не станет вас гевновать к такой стагой пегечнице, ха-ха-ха.

 

Ох, это характерное питерское «ч»: «конечно», «булочная», «прачечная»!

 

Нам достались хорошие места – в середине шестого ряда. Флиер играл много, щедро, как-то хлебосольно, ведь он был не гостем в зале, а его хозяином, широким и радушным.

 

Впервые я сидел на концерте рядом с музыкантом. Нина Ивановна иногда прикрывала глаза, ссутуливалась, уходила в себя. Казалось, что звуки и чувства, растекавшиеся со сцены по залу, предназначались лишь ей одной, и она погружалась в них, растворялась и переставала существовать самостоятельно. А то вдруг, встрепенувшись, подавалась вперёд, распахивала глаза и поглощала в них пианиста вместе с его роялем, сценой, притушенной люстрой над залом и весь большой концертный зал с очарованными притихшими зрителями и слушателями.

 

Мне передавались чувства моей соседки, её не столько потребительский, сколько профессиональный восторг. Я стал улавливать нюансы, малейшие оттенки, отличавшие исполнительскую манеру этого музыканта от всех других.

 

Во втором отделении Флиер играл «Рапсодию на тему Паганини» Рахманинова. Оркестром дирижировал Марк Израилевич Паверман.

 

Я слушал этот взрывной и задумчивый фортепианный концерт впервые.

 

Подбирать эпитеты бессмысленно, я был потрясён. С того вечера «Рапсодия на тему Паганини» Рахманинова стала одним из самых любимых мною фортепианных концертов.

 

После заключительного аккорда, после свершившегося только что безумия неодолимая сила подхватила зрителей и выбросила из кресел. Я вскочил вместе со всеми. Только Нина Ивановна оставалась на месте, глубоко уйдя всем телом в плюш сидения, и продолжала оставаться там – с прикрытыми глазами – всё то время, пока зал бесновался, а пианист выходил на авансцену для поклонов.

 

Буря в конце концов утихла, сцена, а следом и зал, опустели. Нина Ивановна очнулась, отрешённо огляделась, встрепенулась, медленно пришла в себя, поднялась, и мы направились вдоль обезлюдевшего ряда к выходу.

 

– Вы меня пговóдите, – не спросила, а сообщила мне моя дама. – Пойдём пешком. Не возгажаете?

 

Стоял ранний октябрь, тёплый и мягкий – пóзднее бабье лето. Нина Ивановна, придерживая мой локоть, семенила рядом и говорила, говорила…

 

– Папе гебёнком довелось увидеть и почти послушать Николая Губинштейна. Почти… Это было в Петегбугге. Дед повёл папу на концегт. Николай Ггигогьевич поднялся на сцену и сел за гояль. Сел, посмотгел в ноты, поднял гуки над клавиатугой, обегнулся в зал, опустил гуки, посидел, склонив голову, и вдгуг сказал: «Нынешним вечегом мой нагод поёт в синагогах „Кол Нидгей“*. Пгостите меня, господа… Я вам иггать сегодня не стану, не могу, пгостите». Деду стало стыдно за то, что он, потомок левитов, находится в зале. Знал бы он, что его сыну, моему папе, пгидётся чегез пагу десятков лет совегшить кгещение… – чтобы получить госудагственную должность. Мы все стали пгавославными, вся наша семья, а после геволюции новая власть записала нас гусскими. Ведь гелигия стала опиумом для нагода – любая гелигия, и евгейская, и пгавославная… Я вам моими откговениями не надоела? Вы не устали? Мы можем дальше поехать тгамваем. Хотите взять тгамвай?

 ______________

*«Кол Нидрей» – молитва, открывающая Йом-Кипур (Судный день), в буквальном переводе означает «Все обеты». В ней заложен основной смысл Дня Искупления – прощения за необдуманно взятые на себя обязательства перед Богом.

 

«Ого, „поехать трамваем“, „взять трамвай“ – как „взять извозчика“! – удивлённо подумал я. – Какой русский язык! Потомственная интеллигенция, ёлки-моталки… Их, оказывается, советская власть ещё не всех вытоптала, хоть и очень старалась».

 

– Что вы, Нина Ивановна, – ответил я – так порывисто и искренне, что она откинула назад голову, как это делают страдающие дальнозоркостью люди, и внимательно взглянула на меня. – Очень интересно, рассказывайте. Какой трамвай, – добавил я, – в такую погоду!

– Погода и в самом деле дивная. Пгодолжим пешком. И я буду тагатогить. Согласны?.. Папа был адвокат. Он учился в Гегмании, в дгевнем унивегситете в Кöнигсбегге, там были пгекгасные тгадиции – унивегситет великого Канта! Интегесно, тепегь этот унивегситет ещё сушествует? Унивегситет имени всесоюзного стагосты Михаила… как там его? Васильевича? Николаевича? – Михаила Николаевича Калинина.

– Михаила Ивановича.

– Ой, пгостите, пгостите меня, пожалуйста. Как же это я!.. Да-да, этот ваш Михаил Иванович Калинин, конечно, не Кант, но папа, навегное, тоже мог бы гогдиться ТАКИМ именем своего унивегситета… Папа в коготкое вгемя стал популягным адвокатом, о нём много говогили и писали. Неожиданно ему пгедложили должность пги импегатогском двоге, но с условием – пегейти в пгавославие. Папа долго колебался, но соблазн оказался слишком великим… Фамилию менять он не стал, он шутил, что импегатогу должен льстить тот факт, что он пользуется услугами потомственного левита! То, что мы не Лéвины, как пгинято в Госсии, а Леви, говогит об испанских когнях нашей фамилии, и наш год, газумеется, гогаздо дгевнéе года Гомановых, ха-ха! Я сохганила фамилию, даже выйдя замуж за Владимига Александговича. Гозенвассегы тоже могли бы сойти за багонов или за ггафов, но в сгавнении с Леви – это, как бы вам сказать… слишком… ну, не то! Владимиг Алексангович – из потомственных клезмегов, это евгейские музыканты, как пгавило, нищета. Но отец Владимига Александговича стал известным скгипачом и получил пгедложение занять должность концегтмейстега пегвых скгипок импегатогского огкестга, а это, как вы понимаете, тоже госудагственная должность, и её мог занять только пгавославный музыкант. Поэтому Владимигу Александговичу Гозенвассегу повезло годиться в пгавославной семье. Он тоже стал скгипачом, единственным, по-моему, гусским в скгипичной ггуппе огкестга. А я стала пианисткой. От встгечи двух гусских музыкантов, пианистки и скгипача, появилось на свет пгоизведение по имени Виктогия Владимиговна Гозенвассег, моя Витенька. Какая гагмония! – пгошу любить и жаловать, ха-ха. Я надеюсь дожить до внуков. Правда, они не будут Леви. Они даже не будут Гозенвассегы. Мои внуки будут Забоговы. Вот мы с вами и пгишли, – грустно закончила рассказ Нина Ивановна, потому что в это время мы подошли к подъезду её дома.

 

––––о––––

Я проснулся в хорошем настроении. Захотелось потянуться, вдвинуть угретые под стёганым одеялом ступни в утеплённые шлёпанцы, набросить на плечи атласный халат малахитового цвета – "товарищъ неги праздной, досуговъ другъ, свидетель тайныхъ думъ», перетянуться витым поясом с тяжёлыми шёлковыми кистями, подметить мимоходом: «Я оживалъ – когда одетъ халатомъ», отвести штору, полюбоваться голубыми небесами, зажмуриться от блестящего на солнце, лежащего великолепными коврами снега, подсесть к письменному столу, утопить себя в мягкости старого вольтеровского кресла, обмакнуть гусиное перо в массивную бронзовую чернильницу с изящным арапчонком и вывести на матовой меловой поверхности листа: «Морозъ и солнце; день чудесный!» Откинуться на спинку кресла, перечитать написанное и в который раз улыбнуться: «Ай да Пушкинъ! ай да сукинъ сынъ!»

 

– Ещё ты дремлешь, друг прелестный? – продолжая пребывать в приподнятом состоянии духа, окликнул я – в сторону спальни.

– Ты это мне? – донёсся из кухни голос тёщи Анны Израилевны.

– Да нет, – смутился я. – Это я себе.

– Любишь собственную персону, – язвительно заметила тёща. – «Друг прелестный»!

 

Ответить ей – себе же дороже. Лучше промолчать.

 

Настроение испортилось.

 

– Вчера забегал Алик, – сообщила тёща. – Интересовался. Он с утра уехал на рыбалку, обещал вечером заглянуть.

– С каких это пор Алик стал увлекаться рыбалкой? – удивился я. – Да ещё зимней.

– У них сколотилась тёплая компания. Его пригласили, отказаться было неудобно.

– «Тёплая компания»… – проворчал я. – Нажрутся водяры, вот и вся рыбалка – в тёплой компании.

– Его дело, не маленький.

– Это уж точно…

. . . . . . . . . . . . . . . . .

– Пойдём прогуляемся, – предложил Алик. Он был выпивши, но вполне владел собой. – Поговорим…

 

Время было послеобеденное, часа два, не больше. Темнеет после пяти, время вполне позволяло.

 

Мы вышли на улицу. Ветра не было.

 

– Мороз и солнце, – сказал Алик.

– Угу, – согласился я – и с ним, и с классиком, и с собой. – День чудесный.

– Это кому как, – пробурчал Алик. – Лично мне сблевнуть хочется – от этого чудесного дня.

– Что, перепил?

– Нет, переел… дерьма.

– Тёща сказала, что у вас сколотилась тёплая компания.

– Ага, тёплая… и вонючая… Как свежее говно.

 

Помолчали. Под шагами мерно поскрипывал снег. Мы шли в сторону Шарташа.

 

«До леса минут сорок-пятьдесят, обратно столько же. Да в лесу час-полтора. До темна как раз успеем вернуться».

. . . . . . . . . . . . . . . . .

– Он, сучий потрох, ласковый, как отец родной. «Мы с вами так давно знакомы, пора уже домами дружить». «С каких это пор, – спрашиваю, – гусь… ну, такой, как вы, гусь…» «Грубо, грубо, Айзик Залманович. Я с вами от всей души… Собирается хорошая компания. Нам партия и правительство второй выходной в неделе подарили…» «Ну, да, – говорю, – за пятьдесят лет советской власти евреи добились того, что субботу сделали выходным днём». Это я ему пересказываю анекдот. «Гы-гы-гы, – лыбится, – да вы юморист. Так кáк – присоединяетесь?»

 

Мне стало интересно. «Как вы относитесь к зимней рыбалке?» «Точно так же, как она ко мне». «То есть?» «Никак». «Гы-гы-гы». Ну, вот я с ними и поехал.

 

– Было интересно?

– Паноптикум… Су-уки, – тихо и прочувствовано выговорил Алик. – День непрерывного жлобства. Непрерывного антисемитского жлобства. «Узи» бы… и – всех одной длинной очередью.

 

Потом мы долго шли молча. Поскрипывал под ногами снег.

 

«Мы с вами так давно знакомы…» Знакомы? Так давно?

 

– Пятьдесят третий год помнишь? – спросил Алик. – А пятьдесят шестой? А я ещё сорок первый помню… Мою бар-мицву. И деда Исрóэля. Он мне на голову ки́пу надел… – Алик надолго замолк. Шмыгнул носом, потёр глаза, судорожно вздохнул.

 

Скрип-скрип, скрип-скрип – шагам в такт. Скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип. Скрип… Скрип…

 

За городом снег белый, чистый, не то что в городе.

 

Скрип… Скрип… Скрип…

 

Идём, молчим. Каждый думает о своём, вспоминает.

Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип…

Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип…

 

– Пятьдесят… скрип… третий… скрип… год… скрип… помнишь? А пятьдесят… скрип… шестой?

 . . . . . . . . . . . . . . . . .

Его увезли с работы. Ну, нет, конечно, его не «забрали». Его «пригласили» – то ли в партбюро, то ли в отдел кадров, он уже не помнил. Позвонили: зайдите, пожалуйста, есть дело. Там его ждали двое.

 

– Мы хотим вас попросить… Мы хотим вас пригласить… Не согласитесь ли вы…

 

Вежливые, всё «пожалуйста» да «извините» – новое поколение с горячими сердцами, холодными головами и чистыми руками. Не то, что тогда, при культе личности, будь он неладен. Хорошие, наши, советские люди. Так и хотелось обнять их, прижаться, прокричать:

 

– Дорогие вы мои! Верьте мне так, как я верю вам! А уж я-то, уж я-то – для вас, для Родины, для Партии, для Народа!

 

Это ведь после «безродных космополитов», «убийц в белых халатах», после анекдотов про Ташкентский фронт и снайперов с кривым стволом – и вдруг на Съезде Партии Устами Самого-Пресамого Первого-Препервого, Генерального-Прегенерального Секретаря:

 

НАРУШЕНИЯ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ ЗАКОННОСТИ!

ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПРОТИВ ПАРТИИ И НАРОДА!

НЕВИНОВНЫ!

 

Кто мог бы подумать? Какая вышла индульгенция! Дорогие вы мои! Родненькие!..

 

Его привезли, его привели в солидный кабинет, с ним самым серьёзным и доверительным тоном разговаривали большие симпатичные люди.

 

– Мы знаем, что ваших родных там, в Белоруссии, в сорок первом… Конечно, мы вам сочувствуем, примите наши искренние… А тем временем среди нас, вот под самым нашим носом, ходят те, кто тогда… Они хитрые, они коварные, у них руки в крови… Их необходимо найти, обезвредить, осудить… Мы одни, без помощи таких, как вы, не сможем… Ведь на них кровь ваших близких, ведь это они… Мы рассчитываем на вашу… Мы надеемся на ваше… Вот тут, на этом листочке: «Я, такой-то и такой-то, обязуюсь добровольно…» Подчеркните это слово – «до-бро-воль-но». Да-да, «обязуюсь добровольно… против врагов, чьи руки…». Дальше напишите так: «Мои донесения впредь буду подписывать…», ну, и сами выберите себе псевдоним. Скажем, Абрам. Символично, правда? Хорошее имя, библейское. И ещё – «Обязуюсь никому…» Ни-ко-му, понимаете? Вот и хорошо, вот и славно.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Скрип… Скрип… Скрип… Скрип…

– Вот тогда, в пятьдесят шестом, они меня – вот таким макаром…

СКРИП! СКРИП! СКРИП! СКРИП!

– Су́-у-у-ки́ -и!.. У-у-у… И-и-и…

Скрип.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

– Они тебя вызовут, я знаю. И предложат. И ты согласишься.

– Ну, не все же соглашаются…

– Ты согласишься, потому что у тебя дети. У тебя жена и два сына. А они умеют ломать, мстить и уничтожать. Не вздумай с ними умничать. Я тоже поначалу умничал. Пытался умничать. Оказалось, доумничался. У них таких, как я, легион и маленькая тележка. Оказалось, не только я «стучу»… оказалось – и на меня «стучат». Они меня мигом прищучили. Пришлось затолкать язык в задницу… слава Богу, что хоть в свою… В общем, это твоё дело, решай сам, не маленький. Но со мной – никаких откровений. Я не должен знать ничего такого, чего не должны знать они. И – я с тобой ни о чём не говорил. Забудь всё, понял? Чтоб ни Верке, ни тёте Ане, никому! Могила…

– Могила, – кивнул я.

 

Была ночь, светили звёзды – яркие, колючие.

 

Завоняло угаром, на зубах заскрипела угольная пыль. Это дымила наша районная кочегарка.

 

– Иди домой, я к вам не зайду. И вообще – ты гулял один, я давно от тебя отвалил. Пошёл трахать Милку. Они, – Алик кивнул в сторону окна, за которым находились воображаемые «они», – тебе поверят. Репутация! – Он громко и недобро засмеялся, потом резко оборвал смех. – Будь.

– Угу. И ты – будь. – Я протянул Алику руку, но он засунул свои глубоко в карманы, ссутулился, поднял плечи и зашагал прочь.

 

Скрип-скрип-скрип-скрип… скрип… скрип… скри… скр… ск… с… с… с… с… …

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Меня вызвали и предложили – не тогда, через несколько лет.

 

––––о––––

– Витька беременна, – сообщила тёща. – Врачи говорят, нужно вылежать весь срок – для сохранения. Вроде ещё нестарая, а гнилая какая-то…

 

Вера засуетилась: надо навестить свояченицу, может быть требуется помощь, купить чего-нибудь, достать. Моя благоверная, биолог-биохимик, работала в большом медицинском исследовательском институте, а в нашем забытом Богом, властями и снабженцами крае всё необходимое нужно было «доставать».

 

– Дефицитные лекарства, препараты, через наш институт иногда можно… – пояснила жена.

 

Насобирали какие-то вещи, дядя Гриша, это который муж тёти Поли, директор овощного магазина, привёз ящик яблок. Меня снарядили и командировали к Заборовым.

 

Открыла Нина Ивановна.

 

– Какая гадость, пгоходите-пгоходите, мы вам всегда гады! – причитала она.

 

Алика не было дома, Витька, пополневшая, с одутловатым лицом, лежала на диване и читала свежий номер «Нового мира».

 

Она положила журнал на стул, мы поговорили о Грековой, о Войновиче, о «притче во языцех» тех лет «Мастере и Маргарите».

 

– Странный у нас с тобой муж, – сказала Витька. – Алик всё это прочитывает, даже проглатывает, а говорить об этом отказывается. Когда кто-нибудь из друзей заводит разговор, он отнекивается: «Я не читал, мне неинтересно». Врёт. Никому не доверяет. Даже мне… Знаешь, иногда мне кажется, что он меня в чём-то подозревает. Я ему рассказываю… ну, про нашу кафедру, а там ведь врут… – вынуждены лицемерить, закон выживания… он сразу делается непроницаемым – «Витенька, не провоцируй меня, пожалуйста», представляешь? – это я его провоцирую! Ты за ним такого не замечал?

 

– Витенька, не провоцируй меня, пожалуйста.

 

Мы враз грустно засмеялись.

 

Скрипнула дверь, вошёл Алик.

 

– Что вам пгедложить? – суетилась Нина Ивановна. – У нас есть цейлонский чай, хотите? Очень вкусный, агоматный, мы его любим, но всегда тгудно достать. А вот тепегь дгузья с кафедгы пгинесли. Витенькины коллеги её обожают.

– У Витеньки на кафедре вообще все обожают всех. У них там чистые марксистско-ленин­ские отношения. Правда, Витенька?

 

Алик был пьян.

 

– У нас на кафедре работают обычные люди, – терпеливо пояснила Витенька. – И отношения между ними бывают разные, как у всяких нормальных людей.

– «Как у всяких нормальных людей», – с насмешливой и даже издевательской ноткой в голосе повторил Алик. Мне показалось, что между ними назревает скандал. Я засобирался. Алик вышел проводить меня.

– Перехожу на другую работу. С повышением. Тут я был техником, потом меня сделали старшим техником. А потом мои благодетели позаботились, и меня произвели в инженеры. На новом месте я буду старшим инженером и руководителем проекта – с предоставлением квартиры. Умеют товарищи ценить кадры, заботятся… В Гипрэнерго я уже исчерпался, заложил всех, кого мог. Теперь на новом месте открываются новые возможности.

 

Алик выругался и сплюнул.

 

– Алька, – решился я задать давно мучивший меня вопрос, – почему ты думаешь, что мне можно… ну, что я …

– …что ты – не стучишь? Почему я с тобой откровенничаю? Две причины. Во-первых, невыносимо жить, если некому… понимаешь, хочется кому-то открыться, довериться. Я знаю тебя давно, с тех времён, когда тебя исключили из комсомола. Со всеми твоими приключениями. Тогда ты не стучал, это точно. И потом тоже не стучал. Когда человек подписывает с ними договор, он начинает иначе разговаривать, взгляд у него меняется, как будто ему вживили другие глаза. Это происходит с каждым, если он непрофессионал, не прошёл специальное обучение. Я теперь почти точно знаю почти всех стукачей нашего Гипрá.

– А они знают тебя. Да?

– Ха-ха-ха!

 

Алик резко оборвал смех.

 

– Как облупленного. Поэтому меня и перебрасывают теперь на новый объект. Некоторое время буду вне подозрений… если такое в нашей стране вообще возможно.

 

На том мы и расстались. Прощаясь, Алик попросил:

 

– Береги Верку. Она сирота, за неё заступиться некому.

 

Он крепко пожал мою руку и негромко добавил:

 

– С Витькой не откровенничай. Бережёного Бог бережёт.

 

––––о––––

Когда моя бедная тёща пожаловалась Алику, что я свихнулся, пошёл с какой-то еврейской кодлой в управление МВД и подал заявление на выезд в Израиль – она ожидала от племянника сочувствия, поддержки, может быть даже помощи, – Алик серьёзно сказал ей:

 

– Не мешайте ему, тёть Аня.

– Ты ещё добавь: поезжайте с ним, тётя Аня!

– Добавлю и буду прав.

– Ну, знаешь…

– Знаю. Не знал бы – не говорил.

 

Он был трезв и серьёзен.

 

Прошло менее девяти месяцев, и мы уехали всей семьёй. Алик помогал нам паковать и отправлять наш небогатый скарб, пришёл на вокзал, был демонстративно весел, шутил, пока не разрыдался, убежал от вагона, вернулся, обнял нас всех, каждого по отдельности и всех разом, охапкой, долго и крепко пожимал и тряс мою руку, целовал тётку, Веру и наших сыновей и молча стоял у окна вагона, а когда поезд тронулся и стал набирать скорость, он пошёл рядом… пошёл, побежал, отстал, но продолжал бежать, пока не скрылся из глаз. Навсегда…

(окончание следует)