Литературная страница
Илья ВОЙТОВЕЦКИЙ
Кто смеется последним?*
Рассказ
*Окончание. Начало в № 4.
«Чувствуйте себя свободно, – сказал на прощанье Николай Степанович. Забавная деталь: в комнате, где несомненно было установлено прослушивание, подполковник обращался ко мне на „вы“, а выйдя и расположившись со мной в кустах на скамейке, переходил на „ты“. – Ни о чём не беспокойтесь, кроме собственного устройства. Начните работать, служить в армии, обзаведитесь жильём, машиной – всем необходимым – и ни о чём постороннем не думайте. Когда надо будет, мы вас найдём. А пока… пусть вас это не тревожит, но не забывайте: мы будем знать о каждом вашем шаге, слове, мысли, мы с вас глаз не сведём».
Я внутренне ухмыльнулся. Ещё тут, в вашем, Николай Степанович, кабинете, вы пожимаете мою руку, а ТАМ, за кордоном, те, кому надо, уже знают обо мне, я давно позаботился и передал ТУДА – с нашими ребятами, с нашими выехавшими ребятами, всё что нужно было передать.
И вот – светит солнце, пустынный городок Арад утопает в зелени, в цветах – это в декабре-то. Я иду по улице – чистой, умытой светом, продутой ветром пустыни и Мёртвого моря, глазею по сторонам, пытаюсь читать вывески и рекламы, буквы-то я знаю из идиша, но на иврите буквы в слова не складываются – из-за сплошного набора согласных, лишь кое-где промелькнёт, да и то – ни к селу, ни к городу – то «вав» (то ли «о», то ли «у»), то «алеф» (неопределённая гласная), «йот» или «йод» – не знаю, но читается «и», «айн» – вообще непонятно чтó, но если букву пишут, значит это кому-нибудь нужно.
Впереди крытая автобусная остановка. У скамейки стоит коренастый человек и смотрит в мою сторону. Вглядываюсь, и – поползли мурашки промеж лопаток. А человек на меня посмотрел-посмотрел и отвёл взгляд, заговорил с кем-то. Конспиратор, ёлки-моталки!.. Как вы сюда попали, Николай Степанович? В этот далёкий край в центре ближневосточной пустыни!
Со слабостью в коленях передвигаюсь на ватных ногах в сторону автобусной остановки… приближаюсь… подхожу, внутренне готовясь умереть.
Высокий полный мужчина с нависшим над брючным ремнём брюшком беседует на иврите с сидящей на скамейке старушкой. Уфф! Сердце громогласно отбивает удары…
Да я просто параноик! Всё, больше не буду, следует держать себя в руках.
Вхожу в подъезд нашего центра абсорбции, жму на кнопку, на всех пяти этажах вспыхивают электрические лампочки. Здóрово придумано.
– Ты не спускай с него глаз! – слышу над собой, на втором или на третьем этаже, знакомый мужской голос – приглушённый, конспиративный («У вас продаётся славянский шкаф?»). Замираю на нижней ступени, прислушиваюсь. Голос Николая Степановича!..
– Да за ним же не уследишь, – оправдывается женщина. – Чуть отвернёшься, а его уже и след простыл.
– «След простыл», «след простыл»! А ты не отворачивайся! На то ты и существуешь, чтобы наблюдать – за-каж-дым е-го ша-гом! («Нет, шкаф уже продан, имеется никелированная кровать…»)
Тихонечко, ступенька за ступенькой, стараясь не стучать, не скрипеть, не шуршать, переступаю – со ступеньки на ступеньку… со ступеньки на ступеньку… со ступеньки на ступеньку… Как у Маршака – «Третий этаж и четвёртый, и пятый…» Да какой там третий-четвёртый-пятый! Поднялся я на пол-этажа, вижу – стоят у распахнутой двери наши соседи – Ефим Борисович, ставший тут Хаимом, и его невестка Лиза, превратившаяся в Лею. Лиза-Лея держит за руку своего Мишку, а Мишка крутится-вертится, норовит высвободить руку из цепкой материнской клешни.
– Да не вертись, горе ты моё, – дёргает Мишку Лиза-Лея.
– Какое же это горе, – переведя дыхание, говорю я соседке. – Разве собственный ребёнок может быть горем?
– Заведите себе ТАКОГО, тогда и говорите, – огрызается Лиза-Лея.
А Ефим Борисович по прозвищу Хаим произносит голосом Николая Степановича:
– Не умеют они, молодые, за детьми смотреть. («Откуда у них, молодых, славянский шкаф! Им и никелированная кровать не по средствам…»)
Я почувствовал вдруг усталость, крепче ухватился за перила и побрёл вверх, к себе на третий этаж. Между прочим, тут, в Израиле, третий считается вторым, потому что первый – совсем не первый, а нулевой. Вот такая арифметика.
––––о––––
В салоне на диване сидел полноватый смуглый человек. Он поднялся мне навстречу.
– Здравствуйте, Илья. – Гость протянул руку, крепко пожал мою. – Как поживаете?
Акцент и странная, непривычная картавость позволяли предположить, что русский язык для него неродной.
– Меня зовут Шауль Керен, я состою на службе в канцелярии Главы правительства Израиля.
– У Голды Меир?
Шауль Керен забулькал перекатами похохатываний:
– Рассмешил. Я раньше не связывал место моей службы с персоной Гольды. – В имени премьер-министра он произнёс мягкое «ль».
– Но ведь Глава правительства – Голда Меир?
– Вы правы, конечно. Истина заключается в том, что канцелярия Главы правительства – большое государственное учреждение с массой отделов, в том числе и тем, в котором служу я.
Его речь была правильной, стерильной.
Я уже усвоил, что в Израиле, из-за жаркого климата, перво-наперво предлагают гостю попить.
– Спасибо, ваша милая супруга меня уже напоила. – Он кивнул на опорожненный стакан, стоящий на журнальном столике. – Я хочу с вами поговорить.
Мы всё ещё стояли друг перед другом.
Я указал рукой на диван, с которого он с моим появлением поднялся.
– Нет-нет, я попросил бы вас проехать со мной в наш офис… в Беэр-Шеву. Мы с вами там поговорим, и я верну вас обратно. Испросите разрешения (именно так он и сказал – «испросите разрешения»!) у вашей милой супруги. Вы будете отсутствовать три или три с половиной часа. Если вы должны поесть, я вас подожду.
У подъезда стояла смешная машинёшка. Шауль Керен распахнул передо мной дверцу.
– Ездить на такой вам ещё не доводилось.
Мотор заработал, машина вздрогнула и покатилась.
– Это наша израильская машина «Сусита». Таких нигде в мире не производят, только у нас. Она получается недорогой, потому что изготовлена из дешёвой и вкусной пластмассы. Такую машину голодный верблюд поедает за полчаса. Всякие дефекты, трещины, пробоины и следы верблюжьих зубов легко заклеиваются, поэтому ремонт не стоит больших денег.
Мы ехали по той самой дороге, по которой несколько дней назад таксист привёз нас из аэропорта имени Бен-Гуриона. Во все стороны, куда достигал взгляд, расстилалась холмистая пустыня, поросшая сочной травой.
– Нынешней зимой выпало много осадков, – заметил Шауль Керен.
– Шауль, когда вы уехали из России?
– Никогда.
– То есть?..
– Я никогда не уезжал из России. Я там никогда не был.
– А откуда…
– От верблюда. Того самого, который питается корпусом «Суситы». Пожуёт, проглотит, причмокнет и скажет – «хо-ро-шо!» Вот так – слово зá словом.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Офис выглядел чересчур аскетично. Рабочий стол с телефоном, стул по одну сторону – для хозяина, по другую сторону – для посетителя. На стенах ни одного портрета – хотя бы какого-нибудь захудалого основоположника.
– Расскажите мне, пожалуйста, о наших свердловских коллегах.
Я сел вполоборота к Шаулю, поставил локоть на край стола, опёрся щекой о кулак.
– О ваших коллегах… Да, конечно. Меня вёл подполковник Николай Степанович Поздняков.
– Полковник.
– Подполковник.
– Уже полковник. На прошлой неделе обмывали третью звёздочку. У вас устарелые сведения.
– Ого! За что это ему?
– За хорошую службу. И за вас тоже… Я вас слушаю.
Я стал рассказывать. Шауль Керен слушал, не перебивая, время от времени уточнял, иногда что-то записывал, заговорил о тех, кто вертелся в нашем кругу в Свердловске. Называл имена, задавал вопросы.
Об Алике Шауль не обмолвился ни словом.
––––о––––
Как и было условлено, изредка из Свердловска приходили письма от неведомой Доры, с которой в прошлом у меня якобы были какие-то романтические отношения. Письма были вложены в обычные советские конверты с нарисованными красочными картинками, мой адрес написан округлым, скорее всего женским почерком. Примечательным было то, что марок на конвертах не было, а это – очевидно, по замыслу – должно было насторожить меня: письма приходят не по почте, их КТО-ТО приносит и кладёт прямо в мой домашний почтовый ящик, то есть где-то невдалеке присутствует ИХ человек, ОН ЗНАЕТ ОБО МНЕ ВСЁ.
Моя бывшая анонимная «любовница», именуемая Дорой, через расстояние в несколько тысяч километров уверяла меня в своей неизменной преданности, сообщала всякие незначительные городские новости и с трепетным нетерпением ждала моих ответных писем на «Главпочтамт, до востребования».
Вера неопределённо произнесла «ну-ну, старые поклонницы напоминают о себе», но продолжать и развивать тему не стала.
– Отвечать будешь? – только спросила она.
– Не-а. Поиграли и хватит.
– Поматросил и бросил? Нехорошо.
Назавтра по моему звонку приехал парнишка от Шауля Керена. Но с письмом произошёл конфуз: пока я был на работе, моя озорная двухмесячная щенок-овчарка Дуба добралась до конверта с картинками и в клочья изодрала его вместе с любовным посланием из-за кордона. Парнишка взял изжёванные и измельчённые острыми щенячьими зубами ошмётки бумаги, сунул в карман и смущённо откланялся.
Со следующим письмом произошло то же, с третьим и четвёртым то же самое. Моя Дуба, вернее всего, ревновала меня к бывшей советской возлюбленной. Что это было – проявление израильского патриотизма или женская солидарность с хозяйкой, не знаю…
Потом письма приходить перестали.
Вернее, после долгого молчания пришло одно, совсем последнее письмо.
И по тону, и по содержанию, даже по почерку оно отличалось от предыдущих.
В первых письмах не скрывалась симпатия к адресату, демонстрировалась информированность, хорошее знание реалий и деталей – так, словно моя бывшая возлюбленная постоянно находилась около меня – не только душой и мыслями. Она оценивала происходящее и старалась наставить меня на путь истинный.
«Я внимательно слушала по радио репортажи о твоей поездке, – писала Дора после моего возвращения из вояжа по Европе, куда я ездил по заданию Канцелярии Главы правительства Израиля в качестве, как написали бы в советской газете, „сионистского эмиссара“. – Ты был очень в порядке, я любовалась тобой. Мои друзья считают так же. Они помнят о тебе и передают тебе привет».
«Ну-ну, – усмехнулся я, – „внимательно слушала по радио“! По какому-такому радио ты, любимая, сидя в Свердловске, „внимательно слушала“? И где же ты взяла такое радио?»
«Я знаю о высокой оценке твоего выступления на митинге 12 августа на Площади царей Израилевых в Тель-Авиве, – сообщала мне моя Дора в конце 1972 года. – Говорят, что ты снискал расположение и простых людей, и представителей власти. Думаю, после этого выступления перед тобой распахнутся двери многих высоких кабинетов. Не упускай такой возможности. Мой папа оценивает ситуацию так же».
Дуба росла, матерела, она превратилась во взрослую сметливую немецкую овчарку тёмнорыжей с подпалинами масти, выполняла целый комплекс команд и вообще недурно понимала человеческую речь на двух языках, русском и иврите, давно перестала грызть мебель и потрошить книги, но к письмам из Свердловска продолжала относиться с необъяснимым остервенением. До Шауляя Керена доходили нечитабельные клочки рваной бумаги.
– Брось ты это занятие, – сказала Вера. – ТАМ над тобой уже смеются.
– Где – «ТАМ»? «ТАМ» там или «ТАМ» тут?
– И там, и тут. Ты выглядишь смешным.
– На «ТАМ» там мне наплевать, а тут – я не хочу, чтобы подумали, что я скрываю…
– А так – подумают, что ты рвёшь письма специально.
– Что ты! Ведь видно, что – зубами.
– А у тебя зубов нет?
– Ха-ха!..
– Вот тебе и «ха-ха».
Пожалуй, жена была права.
А письма вдруг приходить перестали. Я возвращался с работы, заглядывал в почтовый ящик, он был пуст.
И вдруг… Я даже обрадовался, вынув из ящика конверт с изображением голубых полевых цветочков. Опять – без штемпеля, кто-то подложил его в ящик здесь, в Беэр-Шеве. Доставка, так сказать, «нáрочным». Торопливо вскрыл конверт.
Почерк тот же, но какой-то выпрямленный, жёсткий, исчезли привычные округлость и женственность, словно мужская рука…
«Дорогой, – писала моя неведомая любимая. – Мне довелось почитать твою последнюю публикацию, и она вызвала у меня противоречивые чувства и мысли».
Заканчивалось письмо зловещей фразой:
«Папа за тебя стал беспокоиться. Он считает, что у твоих прежних товарищей длинные и цепкие руки. Не приведи Господь… ведь они могут до тебя дотянуться, ТАКОГО они не прощают, ты это знаешь не хуже меня. Умоляю, береги себя. Твоя Дора».
«ТАКОЕ» – это публикация моей статьи «Стукачи» в западногерманском журнале «Посев», органе народно-трудового союза русских солидаристов.
Вот такое поступило мне предупреждение…
––––о––––
…Я возвращался с работы, заглядывал в почтовый ящик, он был пуст. Однако, не всегда, да-да, не всегда бывал пуст наш почтовый ящик. Иногда, не часто, но всё же, приходили письма – от тёти Аси. Несмотря на то, что минувшие годы пообломали многих, тётя Ася так и осталась несогнувшейся партизанской косточкой.
При расставании на вокзале я, всхлипнув, прижал её к себе.
– Это навсегда, тётя Ася…
– Не реви, – одёрнула партизанка. – Есть почта, телефон, телеграф. Будем брать.
– Вы что, не понимаете, где живёте?
– Их hоб зэй ин др'эрд!* – отрезала партизанская косточка.
Она продолжала учительствовать, несла своим воспитанникам разумное, доброе, вечное и продолжала оставаться «амéнч»**.
И продолжала слать нам письма.
И отвечала на телефонные звонки.
И видела ИХ там, где хотела видеть.
Аменч!..
* «Их hоб зэй ин др'эрд!» (идиш) – равноценно русскому «Я их в гробу видела!».
** «аменч» (идиш) – «человек».
Из тётиасиных писем мы знали кое-что об Алике.
Витька родила Мишку, и тётя Соня, и тётя Ася, и, разумеется, Нина Ивановна в нём души не чаяли, а Алька неожиданно развёлся с Витькой и вскоре женился на Тане, технике-конструкторе из своего ЦветМета. Таня родила Дениску. На новой работе, в ЦветМете, Алик представился как Олег Захарович, так к нему там и обращались, и даже Таня в полу-шутку называла мужа «мой Олег Захарович». Алик выправил себе новые документы. Одним махом оказались решены все проблемы: никакого Айзика Залмановича, никакого Михаила Айзиковича, никакой Виктории Владимировны в девичестве Розенвассер и даже никакой тёщи с подозрительной фамилией Леви – в семье Алика воцарился полный «юденрайн»!
А я всё вспоминал его пьяные слёзы на нашей свердловской малогабаритной кухне:
– Тёть Аня, уехать… убить, бля, хотя бы одного араба, бонна-мать… а там и подохнуть не жалко… – с сознанием выполненного долга… тёть Аня…
––––о––––
Подумать только: кончилась советская власть. Была, была, была… казалось, будет всегда, вечно, во веки веков, позавчера была, вчера была, а сегодня – нет, нету её, ну, вот просто совсем-совсем. (Дудки! – это нам тогда казалось, что не стало её совсем, родной нашей советской власти).
Сегодня, в 2009-ом, я понимаю: никуда она не подевалась, живёт она и ещё долго будет жить – в каждом из нас, бывших её носителей и гонителей, сторонников и противников, защитников и разрушителей, друзей и врагов.
Из разваливавшегося супергиганта в нашу крохотную страну всё нарастающим потоком поползли, поехали, полетели, ринулись артисты и туристы, спортсмены и бизнесмены, просто любопытные и кровно заинтересованные и, конечно же, евреи. Вдруг стало можно! Плод под названием «Израиль» ощущался на вкус сладким-пресладким, потому что ещё вчера, ещё 24 часа назад считался настолько запретным, что страшно было произнести его название вслух без обличительных прилагательных.
Вот тогда-то и пришло первое письмо от Алика, от свердловского нашего родственника Олега Захаровича Заборова. Он подробно рассказал о своей семье, пообещал прислать фотографии, в конце выразил надежду: наши теперь, слава Богу, восстановившиеся отношения будут развиваться и крепнуть от письма к письму. В приписке мелким шрифтом на полях – из-за отсутствия места – сообщался номер рабочего телефона Алика в ЦветМете (за квартирным телефоном с допотопных времён всё ещё тянулась многолетняя очередь). «Телефон с городской линией стоит у секретарши начальника отдела, попросите позвать ОЛЕГА ЗАХАРОВИЧА», – выделил и подчеркнул Алик.
Я тут же позвонил.
– Да!
– Уралэнергоцветмет?
– Да!
– Попросите, пожалуйста, Олега Захаровича.
– А кто спрашивает?
– Родственник.
– Звоните домой в нерабочее время!
Щёлк! – линия разъединилась.
Я набрал номер ещё раз.
– Да!
– Будьте любезны… Я звоню из-за границы… из Израиля… Можно попросить к телефону Олега Захаровича?
Слышно было, как секретарша прикрыла ладонью микрофон, и враз ставший глухим и далёким голос таинственно произнёс:
– Ой, девочки, Заборову из Израи́ля звóнют. – Убрав ладошку от микрофона, любезный девичий голос проговорил: – Щас, щас, я мигом сбегаю, не ложите трубку, я мигом…
– Слушаю, – сказал Алик. – Илья, это ты, что ли?
– Я, Алька, я. Здравствуй.
––––о––––
Алька писал часто, обстоятельно, рассказывал о Тане и Денисе – с умильным юмором, а об общем положении в городе и стране – со свойственным ему грубоватым сарказмом.
«Вчера выдали, наконец, зарплату за февраль (письмо написано в начале ноября 1991-го – ИВ). За это время сумма превратилась в пачку бесценных бумажек (в том смысле, что за них никто не дал бы никакой цены). Я добавил из присланных вами денег и раздобыл бутылку какого-то пойла с этикеткой ВОДКА НАРОДНАЯ. Удивительно: выпил и даже не сблевнул. Мы уже ко всему привыкли».
– Алик сильно осмелел, – заметила моя проницательная тёща.
– А он никогда в выражениях не стеснялся, – возразил я моей проницательной тёще.
– Ага, не стеснялся – в сортире с открытым краном.
– Да кому он сейчас нужен, при их-то бардаке! У них теперь ни СССР, ни КПСС, ни КГБ – нифига нет.
– СССР нет, КПСС нет, даже ВЦСПС, соцсоревнования, ОСОВИАХИМа и ДОСААФа – ничего нет, а КГБ был, есть и всегда будет есть, – уверенно заявила тёща. Она знала, что говорила.
Вера, как всегда, хранила молчание. Такие высокие материи были не для неё.
––––о––––
«Mutantur tempora et nos mutamur in illis», – утверждал более двух тысяч лет назад Квинт Гораций Флакк, – «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними». (Прошу прощения за начитанность и интеллигентность, спасибо интернету и «Гуглу»…)
Времена изменились, это факт. Прав ли древний римлянин Гораций?
Альку я, безусловно, сразу узнал бы в толпе. Пожалуй, теперь он больше сутулился, под глазами набухли мешки… но и раньше они набухали у него – после перепоя.
Мы обнялись. От гостя дохнуло перегаром, от такого настоя я успел отвыкнуть.
– Ты без багажа?
– С багажом, с багажом – привёз с собой цирроз печени. Он всегда при мне, за таможню платить не нужно. Скажи, как тётя Аня, Верка, как ребята?
– Все в порядке, скоро увидишь. Ждут тебя, поехали.
Я решил везти Алика старой дорогой, через перекрёсток Би́лу. Она менее обустроенная, чем Гéа, но очень живописная и зелёная – мимо кибуцов, мошавов и цитрусовых плантаций, огороженных рядами кипарисов. Много лет назад, до того как проложили скоростное шоссе, этой дорогой мы обычно ездили в Тель-Авив.
Да я и сам любовался несущейся нам навстречу и разбегавшейся по сторонам панорамой, что-то показывал и воодушевлённо рассказывал – о том, что показывал, всё, что знал, а Алик подрёмывал рядом со мной и лишь изредка, просыпаясь, вяло поддакивал.
– Алька, тебе неинтересно?
– Валяй-валяй. Знание – сила. А техника – молодёжи.
Стояла тёплая субтропическая осень 1993 года.
––––о––––
– Алик, расскажи, как мама.
– А что мама, тёть Аня, мама в полном порядке. Утром проснётся – тут болит, там болит. Ей ведь в этом году восемьдесят пять. Я ей говорю: хорошо, мать, что болит. Болит – значит, ещё живёшь. Хуже, если бы не болело. Ну, потом разойдётся, растопчется, а если погода хорошая, она и на лавочку под окном сядет, косточки на солнышке погреет, на людей посмотрит, себя покажет.
– Как Таня, Денис? О Витьке с Мишкой что-нибудь знаешь?
– Они сразу после нашего развода в Ленинград уехали. Нина Ивановна вскоре там и померла, царствие ей небесное.
– Нам Ася писала…
– А Витька – что с ней станется! Живёт, работает – с кошерной славянской фамилией «Заборова».
– А Мишка?
– И Мишка живёт… – остался Михаилом Áйзиковичем, не захотел отчество менять. Его дело…
– Ты им помогаешь?
– Им-то? Я-то? Ха-ха. Да я всё ищу, кто бы мне помог, тёть Аня. Вот, слава Богу, вы у меня есть, а не то бы…
После второго тоста «ну, будем!..» тёща решительно убрала бутылку со стола.
– Тёть Аня… – взмолился Алик, – мы ещё за мир и дружбу не пили.
– За мир и дружбу ещё успеешь наклюкаться, отпуск только начинается.
––––о––––
Мне не терпелось показать Алику страну, не вообще Израиль, а мой собственный, мой личный, мой особенный Израиль.
– Алька, завтра едем на Мёртвое море. Знаешь, что это такое?
– Мерзкая солёная лужа. Оставь меня в покое – с твоими достопримечательностями. Мне их и у нас – выше крыши. – Он стоял в ванной у зеркала и, ощупывая щёки, разглядывал заметно обозначившуюся на них седую щетину.
– Красивый, красивый, – подбодрил я его. – Но – побриться стоит.
Оптимистично зажужжала электробритва.
Вместо Мёртвого моря я повёз Алика в Иерусалим. Он, правда, повыкочерыживался, но, как мне показалось, делал это больше для вида – чтоб я уговаривал его, что ли.
Накануне я позвонил Игорю.
– Старик, никаких проблем. Завтра я свободен. Что пьёт твой гость?
– Всё.
– Подходит.
В рассказах моего друга оживали столетия и тысячелетия, приходили, проходили и уходили племена и народы, рождались и умирали обычаи и религии, заключались и нарушались союзы, полыхали пожары, вспыхивали войны, праздновались победы, совершались предательства и проявлялись такие подъёмы и падения духа, от которых начинало биться сердце и возникало ощущение связи времён и неслучайности нашего прихода на эту землю. Высокий, длинноносый, с густым хаосом абсолютно неседых волос, остроумный, иногда язвительный, временами патетичный, что сразу скрашивалось неизменным и точным чувством юмора, Игорь был органичен среди стен, двориков, храмов и переходов Старого города. Он размашисто шагал, останавливался, говорил, посмеивался, шептал, декламировал, и за нами стали увязываться слушатели – большинство узнавало необычного экскурсовода, ведь знаменитость Игоря давно перешагнула границы и Израиля, и Союза, его знали и в Европе, и за океаном, и в далёкой экзотической Австралии, и даже антарктические пингвины, завидев его на своём белоснежном материке, казалось, распахнули бы гостеприимные ласты.
Я взглянул на Алика. Он шёл рядом с Игорем, потому что Игорь обращался лично к нему, часто брал его за плечо или за локоть. Меня поразил контраст: живые глаза рассказчика лучились интересом, юмором, удивлением; его vis-à-vis был молчалив и мрачен. Алик шёл словно нехотя, иногда спотыкался, и тогда Игорь подхватывал, придерживал и поддерживал его.
Алик хмуро слушал, а скорее всего, не слушал Игоря.
Возвращались мы в Беэр-Шеву в темноте. Алик дремал. Лишь один раз он подал голос:
– Нахера ты таскал меня по этим сраным камням? Думаешь, у нас камней не хватает?
Я хотел что-то ответить, промямлить высоколобую фигню о колыбели мировой культуры, но, кинув взгляд направо, увидел, что Алик уже спит.
Дома нас ждали.
– Ну, как тебе наша древняя столица? – спросила моя любопытная тёща, как только племянник переступил через порог.
– Всё на свете говно, тёть Аня. Кроме, естественно, мочи, – образно подытожил Алик посещение Святого города, прошёл в кухню, открыл холодильник, достал бутылку Gold’а и сделал затяжной глоток. Ужинать он отказался.
––––о––––
Дни таяли, таяли… и – растаяли.
––––о––––
В самом конце Алькиного пребывания на Святой земле выдался и ему светлый денёк.
С утра мы поехали к морю, к Средиземному.
Цитрусовые давно отцвели, и сводящий с ума аромат их цветения уже не заполнял окружающее пространство, деревья были усыпаны, обсыпаны, увешаны, обложены спелыми фруктами. Можно было остановиться, нарвать апельсинов и наесться ими доотвала, и когда Алька не поверил в такую возможность, я подогнал машину к кромке дороги, заглушил мотор и пригласил, как к себе домой:
– Пожалуйста, странник, войди в сад и отведай его плодов.
– А нам не всадят в жопу заряд соли? – опасливо поинтересовался странник.
Но я уже нашёл на земле камень с острым сколом, надрезал у сорванного плода кожуру, очистил апельсин и протянул его Алику. Он впился зубами в мякоть. По его рукам и подбородку потёк сок.
Ашкелон – приморский курортный город, красивый, зелёный, благоустроенный, да в Израиле почти все города приморские, курортные, красивые, зелёные и благоустроенные, потому что страна – это береговая полоска, вытянутая вдоль Средиземного моря, ширины у полоски практически нет, есть только длина.
Мы пересекли город, залитый мягким осенним солнцем, и в конце улицы – раскинулось море ширóко (ведь правда? – сразу напрашивается мелодия!) И я запел.
– Чего разорался? – удивился Алик.
– Да ведь – море! – радостно ответил я, словно пацан, впервые попавший на морское побережье, о котором бредил давным-давно, и – вот мечта, наконец, сбылась. – Море, Алька! Понимаешь?
– Ну, море, – пожал он плечами. – Понимаю. А разорался-то ты чего?
На пляже народу было совсем чуть-чуть, меньше десятка человек. День-то стоял тёплый, но всё-таки осенний, и для Израиля погода, хоть и солнечная, была не ахти, градусов 25, не больше. Купальщиков – человека два-три, ну, четыре.
– Слушай, – сказал с каким-то непонятным отвращением Алька, – что-то мне не хочется раздеваться и лезть в воду при таком скоплении вашего народа. Может, поедем, поищем место… пожиже… пожидковатее, а, – обрадовался он найденному определению.
– Алька, куда уж… жиже! Народу-то – совсем никого.
– Никого-никого, но всё-таки на мой вкус – многовато…
Мы покинули город и небыстро двинули на север, временами сворачивая влево на какие-то просёлочные дороги, ведущие к побережью. Так, продвигаясь всё дальше и дальше, мы, наконец, оказались у какого-то заброшенного и полуразрушенного промышленного комплекса на самом берегу, заросшем диким кустарником. В море уходил бетонный помост с ржавыми перилами. Поодаль стоял старенький FIATик с открытыми дверцами, гремела музыка.
– Место хорошее, да вот соседство… – проворчал Алик.
– Они уже собираются.
Действительно, два парня и две девушки несли в машину сумки, большой раскладной солнечный зонт, наполовину спущенный надувной матрац, ещё какие-то вещи. Погрузив ношу в багажник, они захлопнули дверцы, мотор взревел, из-под задних колёс вырвались две струи песка, запахло выхлопными газами, и берег опустел.
– Это другое дело, – удовлетворённо крякнул Алик. – Теперь в самый раз.
Он стал раздеваться.
– Ты хоть плаваешь хорошо? – поинтересовался я. – На меня не рассчитывай, я – как топор.
– Я тоже.
Он робко ступил в воду, пощупал кончиками пальцев дно, сделал несколько осторожных шагов, присел, зачерпнул пригоршнями воду и потёр ладонями седые заросли на груди и на плечах, неожиданно оттолкнулся ото дна, взмахнул руками и поплыл.
Удалился Алька от берега не очень, вскоре развернулся и направился ко мне. Так несколько раз он удалялся и приближался, наконец, встал на ноги, повертел головой.
– Вот и славно. Причастился.
– Принести полотенце?
– Обсохну.
Тем не менее я прогулялся до машины и обратно.
– Вот и славно, – повторил Алик, растирая полотенцем спину. – Вот и славно. Будет о чём доложить дома начальству. Поехали.
Он быстро оделся, ещё раз оглянулся в сторону моря и сел в машину.
– Море как море, – задумчиво проговорил Алик самому себе. – Мокрое и солёное. Ссут в него много…
Сказал, откинулся, прикрыл глаза и сразу задремал.
Ночью мне снился Иерусалим. Небо было высокое, чистое и звёздное. Я сидел на камне на склоне Масличной горы и смотрел вперёд, туда, где возвышался Храм. Он был хорошо виден в звёздном свете.
По склону сбегали оливковые деревья, целая роща. На ветках висели спелые апельсины, много спелых апельсинов.
«Нынче выдался урожайный год, – подумал я. – Даже на оливковых деревьях выросли апельсины. Это потому, что в Средиземном море солёная вода».
«Мокрая и солёная, – уточнил Алик и добавил: – Евреи пьют мало, зато ссут много».
––––о––––
Весь день накануне отъезда мы паковали чемоданы. Вера накупила тряпья для Тани и Дениса, перепало и тёте Соне, и теперь мы раскладывали покупки по огромным новым чемоданам.
– Станет мой багаж вам в копеечку – за лишний вес, – посетовал Алик. – Ну, да ваш бюджет выдержит. А нам этого до конца жизни хватит – носить-не переносить.
– Пусть будет вам на здоровье, – пожелала тёща.
Говорить было не о чем, так, пожелания, наказы – никому уже не интересные. Попили чай с покупным шоколадным тортом. Вера стала зевать и тереть глаза.
– Иди, Верочка, ложись, – отправила её заботливая мать. – Иди-иди, ложись, намаялась за день.
Вера ушла, за ней ушла и тёща, и мы остались вдвоём.
– Совсем я в вашем Израиле испортился, – пожаловался Алик. – Не пьётся. Даже не тянет.
– Ну, так и не пей, – разрешил я.
– Тогда разговор с тобой не склеится.
Я пожал плечами: что это за разговор такой, который без выпивки не склеится?
Посидели, помолчали.
– Давай – по маленькой. – Алик заглянул в холодильник. Место на дверце пустовало. – А пить-то – нечего.
– Значит, не судьба.
– У тёти Ани не может не быть заначки, не такой она человек.
– Вы не виделись двадцать два года, времена меняются, и мы меняемся с ними.
– А ты философ, однако… Прежде был заурядным сексотом.
– От такого слышу, – ему в тон, как мне показалось, ответил я, постаравшись непринуждённо улыбнуться и не показать ни смятения, ни удивления. А сам почувствовал, как сердце несколько раз громыхнуло в виски. Такого оборота беседы я не ожидал.
– Э-э, нет, не сравнивай!.. – бесстрастно возразил Алик. – Слушай, надо выпить.
– Есть коньяк. Устроит?
– Хоть царскую водку. Наливай.
– Выбирай. – Я поднялся, распахнул шкафчик, в котором стояла батарея бутылок.
– Да тут целый спиртной склад, – удивился Алик. – Ты чего всё это от меня скрывал? И нахера ты всё это держишь? И нахера вы всё это накупаете, если не выпиваете?
– Никто не покупает. На работе к праздникам дарят вино, что-то гости приносят… Так и стоит.
– Вот эта пузатенькая – это что?
– Это болгарская «Плиска».
– Во-во, то что нужно! – обрадовался Алик старой испытанной знакомой. – Наливай.
Он взял из моих рук бутылку, наполнил стакан доверху и жадно в три глотка опорожнил. Я пить не стал, не хотелось.
––––о––––
Алик помогал нам паковать и отправлять наш небогатый скарб, пришёл на вокзал, был демонстративно весел, шутил, пока не разрыдался, убежал от вагона, вернулся, обнял нас всех, каждого по отдельности и всех разом, охапкой, долго и крепко пожимал и тряс мою руку, целовал тётку, Веру и наших сыновей и молча стоял у окна вагона, а когда поезд тронулся и стал набирать скорость, он пошёл рядом… пошёл, побежал, отстал, но продолжал бежать – платформа уже закончилась, под ногами хрустел гравий насыпи, перемешанный с обледеневшим снегом, – пока последний вагон не скрылся из глаз. Разгорячённый, заплаканный, в расстегнутом полушубке, с шапкой-ушанкой в руке он брёл обратно к вокзалу.
Большинство провожавших разошлось, осталось несколько человек, обсуждавших какие-то свои дела. От них отошёл мужчина в добротном ладно изготовленном и элегантно на нём сидевшем пальто и в ондатровой – что было большой редкостью и немалой ценностью – шапке. Мужчина улыбался Алику.
– Проводили? – участливо спросил он, приблизившись и пожав Алику руку. – Уезжают, уезжают, всё меньше наших остаётся. Скоро не с кем будет слово молвить. А для вас – в особенности, уехали близкие люди, родня.
Алик молчал.
– Кстати, вы домой? Я могу вас подвезти, я на машине… служебной. Она ждёт у вокзала. Идёмте-идёмте, нам по пути. – Он взял Алика за рукав и довольно настойчиво потянул. – Не стесняйтесь, идёмте, машина ждёт.
Так Алик оказался у входа в Управление, улица Вайнера, 4. Кто в Свердловске не знает этого адреса – на углу, на скрещении с улицей Ленина!
– Меня что, задержали? – глупо спросил Алик.
– Что вы, что вы! Никак невозможно, что вы. Короткая дружеская беседа в товарищеской обстановке, не более того. Проходите.
Он пропустил Алика вперёд, бросил часовому на входе «со мной», «сюда-сюда» указал рукой направление к покрытой дорожкой лестнице, на втором этаже подтолкнул по коридору, у третьей двери забежал вперёд, изогнулся, распахнул перед Аликом дверь и захлопнул её за ним.
За столом сидел человек, разглядеть которого сразу, от двери, Алик не смог, так и стоял у входа, глядя перед собой, а хозяин кабинета склонился над каким-то очень, очевидно, важным чтивом и долго не поднимал головы. Наконец, медленно, казалось – чересчур медленно он, без единого движения шеей, оторвал взгляд от столешницы или чего-то, на ней лежавшего, и исподлобья пробуравил Алика насквозь.
– Чего стоишь? – спросил он, и Алик сразу узнал высокого мешковатого человека с удлинённым лошадиным лицом, который тогда, на зимней рыбалке «в тёплой компании», переходил от лунки к лунке и приставал к рыболовам с одной и той же хохмой: «Пионер всегда готов на живца ловить жидов». – Тебе требуется особое приглашение?
Алик с трудом, под тяжёлыми дулами двух налитых свинцом глаз, проделал полтора десятка шагов от двери к столу. Сел.
– О чём будем разговоры разговаривать? – последовал вопрос, на который Алику отвечать не захотелось. – Или будем играть в «молчанку»?.. Я спрашиваю! – вдруг заорал гэбэшник и, привстав, с силой ударил ладонью по стеклу на столешнице.
– Система Станиславского в действии, – ни к селу, ни к городу ляпнул Алик.
Гэбэшник опешил, открыл и закрыл рот, беспомощно, почти по-детски поморгал, набрал в лёгкие воздух и ещё раз ударил ладонью по столу, слабо прокричав «я спрашиваю!», однако, выглядело это уже скорее забавно, чем всерьёз.
– «Пионер всегда готов на живца ловить жидов», – процитировал Алик, удивляясь собственной смелости, которая появилась в нём только теперь, после проводов, объятий и рыданий на перроне перед вагоном.
– Да брось ты, – вдруг примирительно проговорил гэбэшник. – Шуток, что ли, не понимаешь?
– Шутки понимаю, – тихо ответил Алик. – Только меня сюда привезли не для того, чтобы шутки шутить. А шутки ваши нередко заканчивались выстрелом в затылок.
– Осмелел ты, братец, осмелел! – услышал он ответ, в котором звучала нескрываемая угроза. – Придётся тебе кое-что напомнить. Будешь писать явку с повинной или хочешь, чтобы я прочистил твою засрáную память? Уж больно она у тебя мхом заросла.
Он еле заметным движением нажал кнопку на нижней стороне столешницы, и тут же распахнулась дверь, и в комнату вошёл ещё один сотрудник, с которым Алику доводилось уже встречаться.
– Здравстуйте, Айзик Залманович, какими судьбами! – протянул знакомый чекист руку, и Алику пришлось нехотя пожать её. – Вот видите, я произношу уже ваше имя-отчество без сучка, без задоринки. А то всё путался – то Лайзик Калманович, то ещё как-нибудь. А теперь чисто: «Айзик Залманович». Оставь нас одних, Александр Николаевич, – обратился он к хозяину кабинета. – Мы давние знакомые, можно сказать – друзья, нам есть о чём поговорить…
––––о––––
Перед знакомым чекистом, имени которого Алик никак не мог вспомнить, появилась темно-синяя папка с белой наклейкой, на которой крупно были выписаны его фамилия и инициалы – «ЗАБОРОВ А.З.» Чекист раскрыл её, на самом верху Алик увидел пожелтевший лист, исписанный его почерком.
– Это ваша просьба к органам от… тысяча девятьсот… аж пятьдесят шестого года, дорогой Айзик Залманович, – проговорил чекист. – Летит время-то, летит. А ведь тогда, насколько мне известно, вы сами абсолютно добровольно пришли в наше управление и предложили вашу бескорыстную помощь. И товарищи приняли её, поверили в вашу искренность. Вы были тогда искренни, да? Вас ведь не принуждали, не угрожали, не запугивали… не били, не пытали? Или я что-нибудь путаю?
– Ну, не били, – согласился Алик.
– И не пытали?
– И не пытали.
– И вы честно помогали нам, много лет. Я не в праве разглашать вам ту пользу, которую извлекли органы, партия, весь наш народ из той неоценимой информации, которую вы поставляли. Но – поверьте – всё в целости и сохранности находится вот в этой синей папочке – до поры до времени. Придёт пора, и партия, правительство, народ по достоинству оценят ваш вклад в строительство коммунизма, будьте уверены. Вы ведь не сомневаетесь в нашей партии, в нашем правительстве, в советском народе, ведь так? Что же вы молчите? Или я неправ? Отвечайте же!
Алик молчал. Высоко над столом Владимир Ильич Ленин, вправленный в позолоченную раму, читал свежий номер «Правды» и, казалось, изредка поглядывал то на чекиста, то на Алика, что-то прикидывая и оценивая, и иногда покачивал головой – то одобрительно, то укоризненно.
– Отвечайте же, – повторил чекист своё требование. – Не хотите? Не надо… В настоящее время наше общество ведёт непримиримую борьбу с новыми проявлениями враждебной деятельности, с попытками наших недругов разжечь вражду между разными народами и нациями. Одним из проявлений… – дальше пошло разъяснение реакционной сущности сионизма, разговор о его происках и коварстве, и Алик почти впал в спячку, совсем перестав усваивать то, что слышал краем уха. Он очнулся от трижды повторённого вопроса: – Ты меня слышишь?
Он вскинул взгляд. Перед ним на месте прежнего оратора опять восседал покинувший кабинет Александр Николаевич с лошадиным лицом. Когда произошла замена или подмена, Алик не заметил.
– Мы можем добиться успеха только в сотрудничестве со здоровыми силами общества, в частности, с представителями еврейской нации нашей страны.
– Ага, – согласился Алик, – «пионер всегда готов на живца ловить жидов».
– Да брось ты, – примирительно произнёс Александр Николаевич. – Заладил одно и то же, слушать противно. Я с тобой о деле, о – можно сказать – о твоём будущем – в какую сторону ты выйдешь из этого кабинета, а ты Ваньку ломаешь. Вот посуди сам. Мы тебе доверяем, считаем тебя своим, а ты прёшься домой к махровому сионисту, врагу, хоть он и родственник тебе – так, десятая вода на киселе, и разглашаешь ему то, что обязан хранить даже под пытками. Ведь ты что обещал? Во-первых, добровольно сотрудничать с органами. Так? Во-вторых, не разглашать факта сотрудничества. Верно? А что получилось? Сразу нарушил оба обязательства. Это, братец, статья. Даже две – по совокупности. Срок суровый и немалый. Вот как оно получается. Мы тут с Олегом Николаевичем пытаемся тебе помочь, а ты…
– Да в чём помочь, чего я такого сделал? – вырвалось, наконец, что-то членораздельное у Алика, и Александр Николаевич приободрился:
– Вот это уже разговор, давай разбираться.
Он сдвинул со лба на переносицу очки и подтянул к себе синюю папку.
––––о––––
– Он знал всё, – тихо произнёс Алик. – Каждый мой приход к вам, каждую нашу беседу – в кухне, в «гаванне», как я открывал кран, как мы уходили на Шарташ… Он знал про маму, про её диагноз, про мою поездку в Рязань, про тамошнюю врачиху, про Милку, про лекарства с сулемой – про всё. А это всё – статьи, статьи, статьи Уголовного Кодекса – и не только для меня, но и для врачихи, и для Милки. И он говорит: «Вот видишь, нам всё известно, от нас не спрячешься, не скроешься, не убежишь. С нами можно только честно. Или – сидеть в тюрьме, сидеть всей вашей преступной кодле».
– Он знал всё. Никто, кроме тебя, этого не знал. Ну, кроме тебя и Господа Бога. Верка с тётей Аней не в счёт. И не рассказывай мне про аппараты прослушивания, я знаю эти аппараты. Простые домашние телефоны. В телефоне от колебаний воздуха трепыхается молоточек у звонка, и эти колебания используются как микрофонный эффект. А вы звонить нá угол к автомату бегали, у вас дома телефона отродясь не бывало. Поэтому – не отпирайся.
– Я тебе, как себе, доверял. Да, я стучал, я заложил… многих заложил, я запутался и дрожал за собственную шкуру. А тебя не закладывал, я хотел помочь тебе, потому что любил тебя. Мне казалось, что если не тебе, то кому на этом свете можно доверять? А ты… Ты слушал, мотал на ус и тут же, сразу же… ну, нет чтобы как-нибудь предупредить меня: не болтай, мол, при мне лишнего. Я ведь понял бы, я ведь знаю, кáк они умеют… Маленький намёк, полслова – и я понял бы. А ты им – всё-всё, даже про рязанскую врачиху, даже про Милку. Уж про это-то они тебя не спрашивали? Ведь не спрашивали, правда? А ты им – всё, всё – до исподнего, до срамного.
Бутылка «Плиски» была уже пуста, Алик накачивался марочными французскими коньяками и не пьянел, только взгляд его мрачнел да тяжелели мешки под глазами.
– И я понял тогда: какая у нас мерзкая нация! Мы готовы продавать самых близких, самых своих. Вот Витька моя – я ведь ей тоже не доверял. Ну, что с того, что записана русской, а нутро у неё то же самое, от Леви и Розенвассеров, иначе она не смогла бы работать на своей засраной марксистско-ленинской кафедре. Она лезет ко мне ночью с ласками, а я знаю, что завтра каждое моё слово будет где надо доложено. Не мог я жить с ней, никак не мог, потому как кровь у неё порченая, еврейская в ней течёт кровь.
– Алька, а сам-то ты!
– А я и себя ненавижу. Природный стукач – по происхождению, по крови. Думаешь, если я имя и отчество поменял, во мне суть изменилась? То же самое. Может быть, Денис… – в нём всё-таки половина Танькина присутствует, может, она в нём верх возьмёт. Не-на-ви-жу, – с болью в голосе прорычал Алик, положил голову на сложенные на столе руки, и плечи его задёргались в беззвучном рыдании.
Я сидел потрясённый. Сначала мне хотелось прервать его, заорать, что я никогда никому ничего о нём не рассказывал, но его уверенность и отчаяние парализовали мою способность возражать, спорить, доказывать, и я молча слушал поток горечи, рвавшийся из его сожжённого и опустошённого нутра.
– Но ты и их обманул, – вдруг спокойным голосом проговорил в стол Алик и поднял голову. Его взгляд был ясен. – Пообещал, дал подписку, они на тебя рассчитывали, а ты решил, что уехал, и теперь тебе море по колено. Ты хронический предатель. Ты предаёшь всех. Ты смеялся надо мной. Ты смеялся над ними. Ты думал, что уехал, и никто до тебя уже не дотянется. Но смеётся тот, кто смеётся последний, запомни. Запомни это на всю твою недолгую оставшуюся жизнь. И вспомни, когда будешь околевать, вспомни обязательно. Уже светает, давай приляжем, нам предстоит нелёгкий день. Но даже во сне помни: они тебя приговорили, потому что такое не прощают.
Я вздрогнул.
– Приговорили? Меня? Как они собираются меня достать? Выкрасть, как Эйхмана?
– Это не твоя забота… Давай приляжем. Спи спокойно, я пошутил.
Он встал, покачнулся, ухватился за моё плечо, чтобы не упасть, крепко сжал пальцы, так что мне стало больно, оттолкнулся, выпрямился и зашагал прочь из кухни.
––––о––––
В Лод мы ехали молча. Впервые Алик не спал в пути, смотрел по сторонам, открывал окно и высовывал ладонь, словно пытался ухватить немножко ветра, воздуха. При подъезде к аэропорту задумчиво сказал:
– Неба у вас много. Земли мало, а неба много. Отсюда ощущение простора. У нас наоборот: земля без края, а неба – с овчинку, давит на плечи, мешает распрямиться. Вот и живём – согбенные.
Машина свернула на стоянку, я привёз тележку, мы погрузили на неё чемоданы – всё слаженно, молча. На контроле девочка из службы безопасности на корявом и картавом русском языке задала стандартные вопросы: у кого адон* останавливался, степень родства, кто паковал багаж, передавал ли кто-нибудь для кого-нибудь что-нибудь; получив ответы, она пришлёпнула к чемоданам наклейки, потом чемоданы взвесили, я оплатил лишний вес, и багаж уехал. Алик взял у служащей паспорт с билетом и посадочным талоном и, не попрощавшись со мной, направился к двери. Я смотрел в его сутулившуюся спину, и никакие мысли не копошились в моей голове. Перед самой дверью спина распрямилась, чуть-чуть, на долю секунды, задержалась, словно решала, обернуться ли ей, затем ноги решительно шагнули в дверной проём, и створки сошлись, подобно вертикально поставленной гильотине.
Вот, пожалуй, и весь сказ.
* адон (иврит) – господин.
––––о––––
Post Scriptum.
В двухтысячном году мы с Верой неожиданно развелись – она так захотела. Нашим сыновьям и всем знакомым она сообщила, что я бросил её. Многие, в том числе и сыновья, поверили и порвали со мной отношения.
Я женился на Вике, у нас родилась Рахелька – о том, какое на меня свалилось счастье, я рассказывать не стану, это не относится к теме моего повествования.
Узнав о моей новой семье, Вера позвонила. Не получив ответа, она доверила весь жар своей нерастраченной души, весь порыв ненависти электронному автоответчику. Потом мы много раз прослушали монолог моей бывшей жены, полный оскорблений и матерных ругательств. Дружно пожали плечами и стёрли запись.
Был ещё звонок Мише, бывшему Викиному мужу, с которым у нас, и у Вики, и у меня, сохранились ровные человеческие отношения. Женский голос сказал:
– Миша, как вам не стыдно! Весь город над вами смеётся. Почему вы не прекращаете общения с вашей бывшей женой?
– Сначала представьтесь, я хочу знать, с кем я говорю, – ответил Миша.
– Я не хочу этого делать, – сказала женщина.
– Тогда я не стану с вами разговаривать. – Миша положил трубку на рычаг.
По почте пришло письмо. Оно было анонимным, ругательным, оно могло бы стать оскорбительным, если бы писавшая умела владеть словом, пером и своими чувствами, но этими качествами она не обладала и оскорбить нас не сумела. Почерк был не Верин, незнакомый был почерк.
Однако… Я ещё и ещё раз просмотрел текст, стал разглядывать отдельные буквы, наклон, и мне показалось… Нет-нет, я, кажется, заболеваю паранойей. Я просматривал письмо, откладывал его, потом ночью вставал, вынимал его из конверта и разглядывал, разглядывал. И вспоминал, и сравнивал. «Папа за тебя стал беспокоиться. Он считает, что у твоих прежних товарищей длинные и цепкие руки. Не приведи Господь… ведь они могут до тебя дотянуться, ТАКОГО они не прощают, ты это знаешь не хуже меня. Умоляю, береги себя. Твоя Дора». Письмо, не отправленное по почте, а вложенное кем-то в наш почтовый ящик. Письмо не сохранилось, его, как и все предыдущие письма от «Доры», сгрызла моя собака (теперь я задумался: а сгрызла ли? а собака ли? – и засомневался), но содержание и почерк – и сегодня я вижу перед собой каждое слово, каждую букву, каждую запятую и каждую точку.
Нет-нет, чушь, абсурд, мания! – я действительно заболеваю паранойей…
Я стал много болеть, страдать от каких-то непонятных недугов. Врачи не находили ни объяснений, ни причин, ни источников моих заболеваний и смотрели на меня и на Вику растерянно, накачивали меня лошадиными дозами антибиотиков, которые мало помогали. В 2006 году, в октябре, в моём организме обнаружили мышьяк. Мышьяком моя бывшая жена умерщвляла животных, готовя наглядные пособия для лабораторных работ со студентами – в течение тридцати лет она вела практические занятия на факультете биологии нашего университета. Какой-то дьявольский круг стал замыкаться – самым бредовым, самым невероятным, самым непристойным, самым непредсказуемым образом.
Полиция начала расследование, открыла «Дело», закрыла «Дело» – своя рука владыка…
С Верой мы прожили сорок лет. Счастливых? Несчастных? Бывало всякое…
Об Алике мне ничего не известно. Жив ли он? Если жив, ему теперь за 80. – Старость.
2009
––––о––––
P.P.S. Алик умер года два назад. Я всё ещё жив.
Минувшей ночью в Москве убит Борис Ефимович Немцов.
Россией правит Владимир Путин.
––––о––––
28 февраля 2015 года.