Литературная страница
Это я, Войтовецкий Илья Ноевич, 1936 года рожд.
Родился я на Украине, в маленьком провинциальном городке Казатине Винницкой области. Родословной моего отца я почти не знаю, так как он рано лишился родителей и ничего о своих предках, даже очень близких, вспомнить не мог. В Казатин он попал из родного местечка Борщаговка под Киевом. У него было много сводных братьев и сестёр от первого брака деда, всем им удалось покинуть Россию ещё до революции и перебраться через румынскую границу в Америку. Проводником был русский мужик Калмыков, одаривавший своих клиентов собственной фамилией, чтобы выдавать их за своих родственников, поэтому я вправе полагать, что некоторые американские евреи, носящие эту русскую фамилию, Калмыковы, могут оказаться моими не очень дальними родственниками.
Илья Войтовецкий, 21 год
С родными братьями и сёстрами отца судьба распорядилась по-разному. Самая
старшая сестра умерла в раннем детстве. Дядя Мейлах погиб на фронте. Тётя Бруха
с мужем и двумя дочерьми кочевала по просторам «родины чудесной» – Украина, в
эвакуацию попали на Урал, потом вернулись в Казатин, оттуда уехали в Казахстан,
потом в Подмосковье… До отъезда в Израиль тётя Бруха не дожила. Её муж, овдовев,
приехал в Израиль и покоится на кладбище в Хайфе. Дочери Софа и Клара и внучка
Люся – израильтянки.
Образования отец не получил никакого, до конца жизни с трудом и неправильно
говорил по-русски. Родным языком он считал идиш, но в этот его язык с течением
времени проникало всё больше русских слов, так что в конце концов речь
превратилась в некую тарабарщину, которую могли понять только русско-еврейско
говорящие люди. По-настоящему хорошо владел он украинским языком, любил его и
часто пел украинские (и еврейские тоже) песни. До войны отец работал то
проводником, то грузчиком на железной дороге, войну прошёл от начала до конца на
передовой в качестве пехотного радиста, а после войны мама обучила его своей
бухгалтерской профессии, по которой он и проработал долгие годы до самой пенсии.
Мама родилась, выучилась, вышла замуж и родила меня на Украине, в Казатине,
оттуда и уехала в долгую эвакуацию на Урал – до 1972 года, а с Урала по моему
вызову из Израиля родители репатриировались и доживали свои последние, самые,
наверно, счастливые годы в Беэр-Шеве, где и похоронены (отец скончался в 1979
году, а мама ровно через год, в 1980-ом).
Деда, маминого отца, звали Ильёй Евсеевичем Альпериным. Я унаследовал его имя.
Дед был хорошо образован по-еврейски и служил старостой в синагоге (а габэ). В
Казатин он приехал из Литвы и разговаривал на плохо понимаемом украинскими
евреями литовском идише. В Казатине он женился на своей двоюродной сестре Саре
Гальпериной, сделав её таким образом моей бабушкой.
Детей у них было шестеро. Старшего, Лазаря, убили петлюровцы. Он был молодым
человеком, своей семьи у него ещё не было, и после него никого не осталось. Дядя
Фроим бесследно исчез в ГУЛАГе в 1937 году. Старший его сын Ефим был подростком,
а младшим, моим тёзкой, тётя Таня была беременна. Теперь Илья Альперин с женой,
дочерью Леной и внуками живёт в Израиле. Тётю Роню с мужем и сыном убили в самом
начале войны немцы и украинцы. Тётя Рахиль, врач-педиатр, умерла в Троицке в
1947 году. Тётя Сабина жила во время войны с нами в Троицке, потом перебралась в
Челябинск, долго болела… Её сын Лазарь умер в Челябинске, где-то там живёт его
сын Вовка. Дочь тёти Сабины Эсфирь приехала в начале алии 90-ых в Израиль, здесь
и умерла от рака. Её дочь Софа, программист, работала на IBM в Израиле, потом
компания пригласила её в Калифорнию.
Мама закончила в Казатине Коммерческое училище, изучала языки – русский,
украинский, немецкий и французский по школьной программе и на всех этих языках и
читала, и разговаривала; идишу и древнееврейскому обучали детей частные учителя
у деда дома, и, приехав в Израиль, мама сразу заговорила на иврите. Латынь и
древнегреческий она умудрилась изучить сама и читала в подлиннике древних
авторов.
О себе я много написал в моих автобиографических рассказах и повестях. Некоторые
были напечатаны в моих книжках «Вечный Судный день», «Непризывной возраст» и
«Суп с котом», а все, и опубликованные, и неопубликованные, собраны воедино и
помещены в книгу «…и будем ходить по стезям Его».
В раннем детстве, тогда же, когда и по-русски, я научился читать по-еврейски.
Причина заключалась в том, что письма с фронта отец писал на идише, почту в
Троицке, где мы жили, разносили с утра, а мама приходила с работы глубокой ночью
– в войну все так работали. Чтобы прочитывать отцовские письма до маминого
прихода, я в четыре с половиной года обучился еврейской грамоте.
Семья Войтовецких. Троицк, октябрь 1947 года
Однако, моё начальное еврейское воспитание я получил не от родителей. Вот как я описал это в одной из моих статей.
«Все военные годы я рос почти сиротой – при живых родителях. Отец со второго
августа 1941-го по 9 ноября 1945 года валялся в траншеях, окопах и землянках
Второй мировой. Мама от темна до темна, без выходных и праздников, работала. Я
был предоставлен улице и присмотру нашей квартирной хозяйки Дарьи Никандровны
Монетовой, женщины немолодой, вдовой, безграмотной и истово верующей. Её
заботами сохранилось в Троицке церковное добро, оставшееся без присмотра после
закрытия последнего в городе храма, её же радениями и трудами церковь была
открыта, восстановлена после многолетнего осквернения, отремонтирована и
возвращена верующим.
До нашего вселения в начале июля 1941 года в её бревенчатый дом она о евреях
знала лишь по Святому писанию. Когда же, приняв нас, беженцев, под свой кров,
она отправилась в милицию прописать «экуированных», чиновница-милиционерша,
заглянув в мамин паспорт, открыла ей страшную тайну:
– Евреев приютила, Никандровна. Бога побойся…
– Как евреев? – не поняла Монетова. – Откудова?
– А вот оттудова! Евреи они, твои экуированные. Не гневи Бога, одумайся.
– Чево «одумайся»! Чево «одумайся»! Бог-то, Он ведь и сам еврей был. Божьи люди,
значицца.
Вернувшись из милиции, Дарья Никандровна, причитая, долго разглядывала маму и
меня:
– Божьи люди пришли, истинно Божьи люди.
И крестилась, склоняясь перед иконой, и нас крестным знамением осеняла,
поглядывая недоверчиво, удивлённо и благоговейно на своих новых «фатирантов».
Не так вели себя местные мальчишки. Сразу разглядев в нас «нехристей» или
услышав об этом от старших, они не давали мне на улице прохода. Скажи
«кукуруза», «на горе Арарат растёт красный крупный виноград», «курочка» –
постоянно требовали они. Байки про кривое ружьё и ташкентский фронт неизменно
пересказывались в моём присутствии и вызывали у пацанья безудержный хохот.
Звучало незнакомое слово «жид».
Узнав про это, Дарья Никандровна посуровела, нахмурилась.
– «Жид» – плохое слово, ругательное. Не «жид», а – «еврей». Ты еврей, и мамка
твоя еврейка, и папка, который немца на фронте бьёт, тоже еврей. И Матерь Божья,
пресвятая Дева Мария, и Спаситель наш, и Апостолы-Святые угодники, – все были
евреи. Ты фулюганов не слушай и слово нехорошее не повторяй, негоже это.
Так в самом раннем моём детстве квартирная хозяйка наша Монетова Дарья Никандровна распрямила мою готовую было согнуться спину и научила держать высоко поднятой голову».
Вот оттуда всё и пошло. В 1957 году меня, студента Уральского политехнического
института, исключили из комсомола «за националистическую деятельность», а в
марте 1971 года я подал документы в ОВИР.
Приведу фрагмент из другой моей статьи.
«Начиналось всё в марте 1971 года.
О существовании в Свердловске еврейской «националистической» группы я узнал из
газеты, из обычной местной ежедневной газеты, органа обкома КПСС.
Я знал, куда и к кому мне идти.
– Чем я могу быть вам полезен? – спросил я.
– Пиши стихи, – сказал Боря Рабинович.
Помню первое, написанное в апреле (получил разрешение и уехал с семьёй Боря
Эйдельман, посадили Юлика Кошаровского, счёт 1:1):
Уезжают самые первые
к той далёкой своей отчизне,
что оплачена кровью, нервами,
миллионами лучших жизней.
Мы с иною долей обвенчаны,
и другие нам судьбы розданы.
Будут наши мужчины и женщины
долго жить под чужими звёздами.
Что б ни ждало нас, ад ли, рай ли,
мы пройдём сквозь любые даты
как посланцы народа Израиля,
сыновья его и солдаты.
Наша родина, вся израненная,
пусть узнает нас поимённо.
Мы прорвёмся, народ Израиля,
под твои голубые знамёна.
Нас не сломят бандитские посвисты,
унижения и обиды,
и народ, рассеянный пó свету,
будет жить под Звездой Давида.
Я писал много, пафос был ненадуманный и ненаигранный, так мы, многие из нас,
чувствовали и думали тогда. Стихи уходили в еврейский «самиздат», мне приятно
было перечитывать их отпечатанными бледным шрифтом («Эрика» берёт четыре копии…)
на тонкой бумаге, пачку таких листов сунул мне как-то в московском метро мой
знакомый по столичной группе еврейских активистов.
Многие, даже большинство стихотворений я забыл, в памяти сохранились некоторые.
Я люблю и берёзу, и тополь,
и неяркую синеву.
Но наверно час уже пробил
над страною, где я живу.
И когда под небом осенним
полетели птицы гуськом,
я себя в этой горькой Расее
вновь почувствовал чужаком.
Нет причастности в жизни чище,
чем к страданьям земли своей.
Вот гляжу я в глаза мальчишек –
двух смышлёных моих сыновей:
неужели трусливыми басенками
мы обманывать их должны,
обрекая быть вечными пасынками
неприветливой этой страны!
За туманным её горизонтом,
в незнакомых и дальних краях,
там где плещется море золотом,
жить должны мои сыновья –
не изгнанники и не пленники,
смело в дом заходящие свой,
где живут мои соплеменники
с гордо поднятой головой.
Это стихотворение я продекламировал капитану Романову, когда на своём новеньком
«Запорожце» он вёз меня с моей работы на первую «профилактическую» беседу на
Вайнера, 4, в областное управление КГБ. Олег Николаевич спросил меня, как это я,
советский молодой человек, дошёл до жизни такой. Вот я ему стихами и объяснил.
Капитан опешил, на мгновение выпустил из рук руль и произнёс:
– Есенин!..
Потом были ещё стихи, безымянными они ныряли в пачки тонких листов и разгуливали
на просторах родины чудесной – от Москвы до самых до окраин.
Следующее неприхотливое стихотворение, в котором рефреном упоминался «генерал
Моше», министр обороны Израиля во время Шестидневной войны Моше Даян, стало у
нас песней.
Льётся кровь моих сестёр и братьев.
Вся страна в прицеле как мишень.
Мне давно пора за дело браться.
Я солдат, я твой солдат, Моше.
На моём пути стоят преграды,
Но сомнений нет в моей душе.
Надо жить, но мне бы было в радость –
Умереть в твоих войсках, Моше.
Не сули мне райских благ, чужбина.
Рай мой дома, даже в шалаше.
Пусть во мне Израиль видит сына
И солдата генерал Моше.
Эти слова хорошо ложились на мелодию песни «Три танкиста, три весёлых друга», и
мы пели их на этот мотив.
По приезде в Израиль стихов я не писал, было не до стихов: поиск жилья, изучение
иврита, устройство на работу, война Судного дня – всё это поглощало время,
чувства и мысли. Однако, именно во время войны, в Синае, в бункере Бир-Тмадэ,
где базировалась наша часть номер 957, при свете двенадцативольтовой лампочки,
подключённой к автомобильному аккумулятору, я начал записывать мои воспоминания
– не стихотворным столбиком, а обычной прозаической строкой.
Потом все эти записи я переписал начисто и
отдал побывавшему в Израиле Васе Чикарлееву, ответственному секретарю
эмигрантского журнала «Посев» (Западная Германия), где они и публиковались из
номера в номер на протяжении нескольких лет (в середине семидесятых).
К стихам я вернулся в 1987-ом, когда из СССР потянулась к нам тоненькая струйка
– сначала туристов, и кое-кто из них обратно не возвращался, а потом хлынул
неудержимый поток репатриации.
Началась эйфория, восторг, я тащил прибывающих к себе домой, возил их в Сдом
(библейский Содом) на комбинат Мёртвого моря, таскал по стране, показывал,
рассказывал, расспрашивал, верил-не-верил…
И писал стихи».
Эйфория длилась долго, слишком долго. С течением времени я начинал замечать всё
больше и больше пороков и досадных недостатков, присущих израильскому, как,
впрочем, и любому другому, обществу, но говорить о них казалось мне кощунством,
слишком долго я мечтал о приезде сюда и не мог смириться с дурными словами,
изрекаемыми подчас (и, замечу, часто справедливо изрекаемыми) в адрес моей
страны.
В конце концов произошёл перелом: я написал рассказ «Гуляш» и даже опубликовал
его в моей книге «Непризывной возраст» – о том, как во время Войны Судного дня
на военной базе в Синае, где стояла наша часть, мой командир старший лейтенант
Моше воровал с кухонного склада банки тушёнки и отвозил их мешками своей семье в
тыл.
Вот тогда, сумев рассказать хоть маленькую, но нелицеприятную правду, я
почувствовал себя не иммигрантом, не репатриантом, а коренным израильтянином.
Эта страна моя, и я могу, даже обязан, говорить о ней всё что чувствую и всё что
думаю. Так и поступаю.
Илья Войтовецкий