Евреи и «Советский проект», том 2 «Русские, евреи, русские евреи»
Часть 4. Евреи и Февральская революция
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь.
Михаил Лермонтов,
«Предсказание»
Прежде чем ответить на вопрос, кто уничтожил Историческую Россию, надо договориться, какое событие истории следует признать актом ее уничтожения. Солженицын считает [5, том 2, стр. 121]: «Февральская Революция была революция российская: как ни безоглядна, ошибочна и пагубна – она не стремилась расстрелять всю прежнюю жизнь, уничтожить всю прежнюю Россию. А сразу же от Октября – революция обернулась интернациональной, и сокрушительницей по преимуществу…» (слова выделены автором).
А вот мнение Кожинова [2, том 1, стр. 139-140]: «Сегодня явно господствует мнение о большевистском перевороте как о роковом акте уничтожения Русского государства, который в свою очередь привел к многообразным тяжелейшим последствиям, начиная с распада страны. Но это заведомая неправда, хотя о ней вещали и вещают многие влиятельные идеологи. Гибель Русского государства стала необратимым фактом уже 2(15) марта 1917 года, когда был опубликован так называемый “приказ № 1”. Он исходил от Центрального исполнительного комитета (ЦИК) Петроградского – по существу Всероссийского – совета рабочих и солдатских депутатов, где большевики до сентября 1917 года ни в коей мере не играли руководящей роли; непосредственным составителем “приказа” был секретарь ЦИК, знаменитый тогда адвокат Н. Д. Соколов (1870-1928)… Соколов выступал как “внефракционный социал-демократ”.
“Приказ № 1” обращенный к армии, требовал, в частности, “немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов... Всякого рода оружие... должно находиться в распоряжении... комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам... Солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане...” А став 5 мая военным министром, Керенский всего через четыре дня издал свой “Приказ по армии и флоту”, очень близкий по содержанию к соколовскому; его стали называть “декларацией прав солдата”. Впоследствии генерал А. И. Деникин писал, что “эта “декларация прав”... окончательно подорвала все устои армии”».
К этому приказу мы еще вернемся, а сейчас попытаемся разобраться, кто из двух «влиятельных идеологов» прав. Оба они – несомненные русские патриоты, оба слово «прогресс» только так и пишут – в кавычках, оба не жалуют западную демократию, считая ее тупиковым путем развития человечества (Солженицын) или же, по меньшей мере, не соответствующим исконным русским ценностям (Кожинов). Посему объяснить их различие во взглядах на обсуждаемый вопрос я могу только разным жизненным опытом: первый на собственной шкуре испытал «большевицкую» (он так пишет) власть, а второй – нет.
Как будет показано ниже, для Кожинова (как и для части «черносотенцев») Октябрь стал как раз спасением российской государственности – от того самого парламентаризма, который стремилась утвердить Февральская революция. Их принятие большевизма было вынужденным – раз уж рухнуло любезное сердцу самодержавие, пусть уж будет советский тоталитаризм. Солженицын в молодости шел дальше: он вообще считал коммунизм спасением человечества. Так он считал «до посадки». Но даже после лагерной отсидки, как видно из его работы [51], у него прорывались симпатии к «большевицкому» режиму: у Сталина миллионы голодали, даже вымирали от голода, а бунтовать не смели, не то, что у этого размазни Николаши – при первых перебоях с хлебом допустил революцию!
Но все же личный опыт – большое дело. Нет, он по-прежнему – за «твердую руку». Но… впрочем, приведу лучше строки из его знаменитого «Письма вождям» от 1973 года: «Учил нас Сталин -- и вас и всех нас, что благодушие есть "величайшая опасность", то есть добрая душа правителей -- величайшая опасность! Это нужно было ему так для его замысла – уничтожать миллионы подданных». Это было, конечно, чересчур. Но: «Пусть авторитарный строй -- но основанный не на „классовой ненависти“ неисчерпаемой, а на человеколюбии… Может быть на обозримое будущее, хотим мы этого или не хотим… России все равно сужден авторитарный строй? Может быть, только к нему она сегодня созрела?..»
Какой строй Александр Исаевич считает подходящим для русского народа, видно из того, что в июле этого года он с благодарностью принял государственную награду из рук Путина, хотя ранее отказывался принять ее из рук Ельцина.
Но мы немного отвлеклись от темы. Изложим свой взгляд на вопрос, от какого момента следует отсчитывать гибель Исторической России. Большевистский режим, без всякого сомнения, стал огромным несчастьем для России, катастрофой, стоившей многих десятков миллионов жизней ее граждан и укравшей у страны почти век исторического времени. А Февральская революция, сама по себе, никак не означала гибели России, а, напротив, – спасение ее путем преобразования в соответствии с требованиями времени. Солженицын справедливо считает [51]: «Прогрессивный блок и не мечтал и не хотел отводить династию Романовых от власти, они добивались лишь ограничить монархическую власть в пользу высшей городской общественности. Они и самого Николая II довольно охотно оставили бы на месте, пойди он им на серьёзные уступки, да чуть пораньше». Прогрессивный блок – это сложившийся в ходе войны в Думе блок партий, которые и сформировали Временное правительство.
Конечно, утверждение, что «они добивались ограничить монархическую власть в пользу высшей городской общественности» – нелепость, вполне в духе взглядов Александра Исаевича: Очень он не любит «героев Февраля». Они хотели эту власть ограничить в пользу России (как они эту пользу понимали), иначе говоря, превратить самодержавную монархию в конституционную. Почему это не удалось, будет рассмотрено в следующей главе. Скатывание от Февраля к Октябрю не было фатально предопределено. Но, независимо от причин, это скатывание произошло, и, учитывая, что «история не знает сослагательного наклонения», приходится считать, как это ни прискорбно, что Февраль стал началом конца исторической российской государственности. Из этого и будем исходить.
Теперь мы можем перейти к вопросу, кто конкретно совершил Февральскую революцию. Может быть здесь, наконец, обнаружится еврейский след? Придется и на сей раз огорчить заинтересованных лиц – нет и в этом их (нашей) вины. Вот мнение на этот счет самого авторитетного автора [5, том 2, стр. 41]: «По многолетней и подробностной моей работе мне досталось осмыслить суть Февральской революции, заодно и еврейскую в ней роль. Я вывел для себя и могу теперь повторить: нет, Февральскую революцию – не евреи сделали русским, она была совершена, несомненно, самими русскими… Мы сами совершили это крушение: наш миропомазанный царь, придворные круги, высшие бесталанные генералы, задубелые администраторы, с ними заодно их противники – избранная интеллигенция, октябристы, земцы, кадеты, революционные демократы, социалисты и революционеры, – и с ними же заодно разбойная часть запасников, издевательски содержимых в петербургских казармах. И именно в этом шла к нам гибель… Революции можно классифицировать: по главным движущим силам их, – и тогда Февральскую революцию надо признать российской, даже точнее – русской…»
Олег Будницкий пишет об участии евреев в Февральской революции [12, стр. 11]: «Как ни удивительно, евреи, принимавшие столь активное участие в борьбе с самодержавием и, во всяком случае, весьма сочувствовавшие этой борьбе, оказались практически непричастными к его свержению. Впрочем их русские коллеги по революционной борьбе также оказались застигнутыми врасплох солдатским бунтом, легимитизированным Государственной Думой. Вскоре выяснилось, что это – „великая“, „бескровная“ и т. д., одним словом, Февральская революция».
Действительно [32, стр. 175]: «Ленин за два месяца до революции заявил в Цюрихе: „Мы, старики, быть может, до грядущей революции не доживем“. Подобный скептицизм разделяли и другие революционеры. Левый эсер Мстиславский вспоминал: „Революция застала нас, партийных людей, как евангельских неразумных дев, спящими“. Другой эсер, Зензинов, подтверждает: „Революция ударила, как гром с неба, и застала врасплох не только правительство, но и Думу, и существующие общественные организации. Она явилась великой и радостной неожиданностью для нас, революционеров“». Дополняет Кожинов [2, т. 1, стр. 145]: «Сколько-нибудь влиятельных большевиков во время переворота в Петрограде почти не было. Поскольку они выступали за поражение в войне, они к февралю 1917 года пребывали в эмиграции или в далекой ссылке».
Да и Солженицын признает [51]: «Явилась революция как стихийное движение запасных батальонов, где и не было регулярных тайных солдатских организаций. В совершении революции ни одна из революционных партий не проявила себя, и ни единый революционер не был ранен или оцарапан в уличных боях… Так революция началась без революционеров».
Неожиданной революция стала и для оппозиционных режиму думских политиков. Их зажигательные речи, конечно, западали в сознание масс, но революции они не хотели. Они, как вы помните, добивались создания правительства «народного доверия», но без насилия. Когда в Петрограде случились народные волнения, позднее названные Февральской революцией, они тоже растерялись. Так что революция началась не только без революционеров, но и вообще без каких-либо серьезных организаторов, это было чисто стихийное движение масс.
23 сентября 1916 года правительство объявило о введении продразверстки. Но реализовывали ее не большевистские продотряды с пулеметами и неограниченными полномочиями, вплоть до расстрела саботажников, а царские чиновники. В итоге продразверстка провалилась. Ситуация продолжала обостряться, в городах за хлебом выстраивались длинные очереди. Положение могло бы в какой-то мере спасти введение карточной системы, но царская администрация и к этому оказалась не готова. В конце февраля 1917 года в Петрограде начались волнения, вызванные перебоями с поставками продовольствия.
А что же царь-батюшка? Надеюсь, вы не забыли, что он умудрился «не заметить» революцию 1905-1907 годов? Так, какие-то беспорядки были. Вот и в этот раз он не придал особого значения «беспорядкам», и 22 февраля отбыл в Ставку, в Псков. А в Петрограде 23 февраля из-за недостатка хлеба забастовало 87 тысяч рабочих на 50 предприятиях. На следующий день бастовало уже 197 тысяч, 25 февраля – 240 тысяч. 25 февраля вечером, в ответ на поступающие из столицы сведения о волнениях, царь телеграфировал командующему войсками Петроградского военного округа генералу Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией».
26 февраля войска местами уже стреляли в толпу. Но одна рота запасного батальона Павловского полка стрелять в народ отказалась и даже стала стрелять… в конную полицию. 27 началось братание солдат с рабочими. К вечеру того же дня «верных» частей уже едва хватало для охраны правительственных учреждений. А Николай II в тот же день, получив тревожную телеграмму от председателя Думы Родзянко, предлагавшего ради спасения положения «немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство», отреагировал так: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать».
Еще 26 февраля председатель Совета министров князь Голицын, следуя указаниям царя, издал указ о приостановлении до апреля работы Думы (чтобы воду не мутила), а 28 февраля уже сам Совет министров подал в отставку и, опасаясь ареста, разбежался. Милюков пишет: «В этот момент в столице России не было ни царя, ни Думы, ни Совета министров. „Беспорядки“ приняли обличье форменной „революции“».
Надо сказать, царское правительство заложило под себя (и, как выяснилось, под страну) мину замедленного действия огромной разрушительной силы. Этой миной были запасные батальоны гвардейских полков, общая численность которых превышала 100 тысяч человек. И правительство умудрилось разместить их в столице! Родзянко писал о них [32, стр. 204]: «…запасные батальоны, достигавшие иногда небывалой цифры от 12 до 19 тысяч человек в каждом… представляли собой зачастую просто орды людей недисциплинированных и мало-помалу развращаемых искусными агитаторами германского производства… Создавая эти батальоны без надлежащего за ними надзора, правительство создало в сущности „вооруженный народ“, который в полной своей разнузданности и выполнил кровавые дела». Эти батальоны и стали ударной силой революции.
Восставшие массы, свалив старую власть, оказались в вакууме: сами они явно не могли наладить даже самые животрепещущие вопросы, и прежде всего – снабжение продовольствием. Единственным на тот момент органом, который, с одной стороны, сохранял легитимность, но, с другой, был известен как противник старой власти, была Дума, заседавшая в Таврическом дворце. Милюков рисует ситуацию, какой она сложилась 27 февраля [33, том 2, стр. 253]: «После полудня за воротами дворца скопилась уже многочисленная толпа, давившая на решетку. Пришлось ворота открыть, и толпа хлынула во дворец. А к вечеру мы уже почувствовали, что мы не одни во дворце – и вообще больше не хозяева дворца. В другом конце дворца уже собирался этот другой претендент на власть, Совет рабочих депутатов, спешно созванный партийными организациями, которые до тех пор воздерживались от возглавления революции. Состав Совета был тогда довольно бесформенный, кроме вызванных представителей от фабрик, примыкал, кто хотел, а к концу дня пришлось прибавить к заголовку „Совет рабочих“ также слова „и солдатских“ депутатов».
Однако, массы в тот момент больше доверяли Думе, чем собственным депутатам. Милюков пишет (стр. 255): «Весь день 28 февраля был торжеством Государственной Думы как таковой. К Таврическому дворцу шли уже в полном составе полки, перешедшие на сторону Государственной Думы, с изъявлениями своего подчинения Государственной Думе».
Не все депутаты обрадовались свалившемуся на них доверию масс [32, стр. 178]: «Таврический дворец заняли революционные войска и восставший народ. Их представители призывали Думу „встать во главе движения и взять в свои руки исполнительную власть, дабы предотвратить надвигающуюся анархию“… Дума находилась в очень сложном положении. Стихийное восстание, которое она отвергала, все-таки произошло. И восставшие видели в думцах представителей демократической власти. Василий Шульгин вспоминал: „Родзянко долго не решался. Он все добивался, что это будет – бунт или не бунт? „Я не желаю бунтовать. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и не хочу делать… Против верховной власти я не пойду, не хочу идти. Но, с другой стороны, ведь правительства нет. Как же быть? Отойти в сторону? Умыть руки? Оставить Россию без правительства? Ведь это же Россия, наконец!“ В. Шульгин на вопрос М. Родзянко: „Брать или не брать власть?“ – решительно ответил: „…берите, Михаил Владимирович, никакого в этом нет бунта. Берите, как верноподданный… Что же нам делать, если императорское правительство сбежало так, что с собаками не сыщешь!“» Родзянко был председателем Думы.
27 февраля думцы все же создали «временный комитет», который на следующий день сформировал Временное правительство во главе с князем Г. Е. Львовым, председателем Всероссийского земского союза. В правительство вошли, в основном, депутаты от кадетов, октябристов и националистов (фракция Шульгина). Милюков занял пост министра иностранных дел.
Но главой государства формально все еще оставался Николай II. Стало известно, что для усмирения бунта назначены части войск с Северного и Западного фронтов, генерал Иванов назначен диктатором, и царь выехал 1 марта из Ставки в Царское село с теми же целями. Представителям Временного правительства и Петросовета удалось через железнодорожный союз взять под контроль все движение, и из Малой Вишеры царю пришлось повернуть назад.
Правительство направило к царю, находившемуся в этот момент в штабе Северного фронта в Пскове, делегацию в составе Гучкова и Шульгина с предложением, которое давно созрело в думских кругах: Николай отрекается в пользу сына с назначением регентом великого князя Михаила Александровича. Расчет был на то, что при мягком характере Михаила можно будет добиться перехода к конституционной монархии. Таковы же были настроения и в верхушке армии. Николай упирался, все еще на что-то надеясь. Но утром 2 марта у него на столе оказались телеграммы от всех командующих фронтами, которые настаивали на отречении по той же формуле, и Николай сдался.
Но, прежде чем продолжить наше повествование, коснемся вопроса: а что, неужели никто не встал на защиту самодержавия и его воплощение – Государя-императора? Солженицын исчерпывающим образом показывает, что таковых практически не нашлось [51] «Но – обласканцы трона, но столпы его, но та чиновная пирамида, какая сверкала в государственном Петербурге, – что ж они? почему не повалили защитной когортой? стары сами, так твёрдо воспитанные дети их? Э-ге, лови воздух, они все умели только брать. Ни один человек из свиты, из Двора, из правительства, из Сената, из столбовых князей и жалованных графов, и никто из их золотых сынков, – не появился оказать личное сопротивление, не рискнул своею жизнью. Вся царская администрация и весь высший слой аристократии в февральские дни сдавались как кролики… Монархисты в эмиграции потом десятилетиями твердили, что все предали несчастного Государя и он остался один как перст. Но прежде-то всего и предали монархисты: все сподряд великие князья, истерический Пуришкевич, фонтанирующий Шульгин, сбежавшие в подполье Марков и Замысловский, да и газета-оборотень "Новое время". Даже осуждения перевороту – из них не высказал открыто никто».
Поясним: Пуришкевич, Марков, Замысловский – руководители «черносотенцев», «Новое время» – газета Суворина, систематически получавшая субсидии от правительства. Кожинов считал ее вполне «черносотенной». «Фонтанирующий Шульгин» – Солженицын имеет в виду его «фонтанирование» антиправительственными речами.
Далее он говорит о «преданном» императоре: «Но: и не его ли это главная вина? Кто ж эти все ничтожества избрал и назначил, если не он сам? На что ж употребил он 22 года своей безраздельной власти? Как же можно было с такой поразительно последовательной слепотой – на все государственные и военные посты изыскивать только худших и только ненадёжных? Именно этих всех изменников – избрать и возвысить? Совместная серия таких назначений не может быть случайностью. За крушение корабля – кто отвечает больше капитана? Откуда эта невообразимая растерянность и непригодность всех министров и всех высших военачальников? Почему в эти испытательные недели России назначен премьер-министром – силком, против разума и воли – отрекающийся от власти неумелый вялый князь Голицын? А военным министром – канцелярский грызун Беляев? (Потому что оба очаровали императрицу помощью по дамским комитетам)».
Далее Солженицын перечисляет еще большой ряд бездарных назначений на самые ответственные посты в стране и, особенно, в столице. Все так, спорить не приходится, но все же, думается, дело не только в трусости или эгоизме множества этих высокопоставленных особ и должностных лиц. Сказывалось также, видимо, понимание выморочности режима: прогнил он насквозь, да просто – зажился на белом свете. Пользовались люди сословными и прочими привилегиями, пока они были, но понимали их незаслуженность, не отнимут сегодня – так завтра, и защищать не стали. Ведь не зря тексты запрещенных цензурой почти погромных (в адрес режима) речей Милюкова и Шульгина миллионами экземпляров перепечатывались на машинках министерств и военных штабов…
Ситуация, по несколько другим причинам, с точностью повторилась через 74 года. Помнится, кто-то тоже удивлялся: как так, 18 или 19 миллионов коммунистов, да ладно – эти миллионы, но в одном ЦК КПСС сколько тысяч получателей разнообразных привилегий работало, да в республиканских ЦК, обкомах, горкомах, министерствах и т.д., одних чекистов сколько тысяч было, а генералов, маршалов – ни один на защиту родной советской власти, кормилицы и поилицы, не встал.
Заметим, с очень нелюбимой Солженицыным Февральской властью было немного не так. Октябрьскому перевороту было все же оказано, хоть и слабое, но сопротивление. А потом несколько лет полыхала Гражданская война. В Белой армии было много чего намешано, но верхушку ее и костяк составляли люди, выступившие на защиту идеалов Февраля.
Но вернемся в ту точку пространства-времени, на которой мы прервали наше повествование: утром 2 марта в Пскове император выразил согласие отречься в пользу малолетнего сына при регентстве великого князя Михаила. Это был самый драматический момент Февральской революции, который, возможно, определил несчастную судьбу России на десятилетия вперед.
Мы не раз говорили о том, что силы реакции, переломив «черносотенными» погромами ход буржуазно-демократической революции 1905 года, сорвали установление в России конституционной монархии. А сохранялась ли вероятность перехода к ней в 1917 году? По-видимому, все же была. Выше мы приводили признание Солженицына, что Прогрессивный блок, который и составил Временное правительство, не собирался упразднять династию Романовых и даже готов был оставить Николая монархом, очевидно, – конституционным монархом. Когда революция уже свершилась, этот вариант стал «непроходным». Но кадеты и националисты по-прежнему стояли за сохранение монархии, и был выбран вариант, о котором говорилось выше. Милюков рассказывает [33, том 2, 268], как 2 марта, выступая первый раз в качестве министра перед собравшейся в Таврическом дворце публикой, настаивал на сохранении монархии. Не все были довольны, но он сумел убедить публику, сказав, что в данной ситуации другое решение приведет к гражданской войне. Нужно довести страну до Учредительного собрания, которое и определит форму правления.
Благие намерения Временного правительства были разбиты самим монархом. Согласившись утром 2 марта на предложенный вариант, вечером того же дня он объявил прибывшим делегатам правительства: «Так как, в случае воцарения Алексея, ему, Николаю, вряд ли позволят с ним видеться, он решил отречься и за себя, и за сына, а престол передать Михаилу». И добавил: «Надеюсь, вы поймете чувства отца».
Посланцы сначала растерялись, но затем согласились: какая, мол, разница. Чувствительный Шульгин даже растрогался благородством царя. Но Милюков по этому поводу пишет (стр. 270): «Замена сына братом была, несомненно, тяжелым ударом, нанесенным самим царем судьбе династии – в тот самый момент, когда продолжение династии вообще стояло под вопросом. К идее о наследовании малолетнего Алексея публика более или менее привыкла…»
Резник приводит [21, стр. 377] текст телеграммы, присланной по поводу этого решения великим князем Николаем Николаевичем, дядей царя, в тот момент командующего Кавказским фронтом: «Ожидал манифест о передаче престола наследнику цесаревичу с регентством великого князя Михаила Александровича. Что же касается сообщенного вами сегодня утром манифеста о передаче престола великому князю Михаилу Александровичу, то он неминуемо вызовет резню».
Резник подтверждает это мнение (стр. 376-378): «Невозможно более наглядно показать, как коронованный революционер, долго и упорно рубивший сук, на котором сидел, в последний момент подрубил под корень все дерево российской государственности. И как помогали ему в этом „спасители“ монархии – Гучков, Шульгин и Рузский. Оказывается, ни царь, ни его советники не имели понятия об основах государственной системы, которую они „спасали“!.. Николай II, постоянно нарушавший собственные законы, не посчитался и с законом о престолонаследии. Отрекшись за сына, на что он не имел права, передав престол брату, на что он тоже не имел права, он лишил императорскую власть даже призрачной легитимности.
…Между тем, воцарение несовершеннолетнего Алексея разоружило бы противников режима (кроме самых непримиримых, но не они задавали тон). А введение регентом Михаилом конституционного правления могло бы и вовсе утихомирить страсти. Но то, что мог сделать Михаил в качестве регента, он не мог сделать в качестве беззаконного императора… Российская империя перестала существовать. Не Ленин в Цюрихе, а Николай II во Пскове дал толчок к цепной реакции распада, которая скоро и привела к „резне“».
«Коронованным революционером» Резник величает Николая на протяжении почти всей своей книги, не без оснований считая, что именно он сделал все, чтобы революция стала неизбежной. Еще одну показательную деталь отмечает он: ни в штабе фронта, ни в царском поезде, ни в свите царя, ни у прибывших посланцев правительства не оказалось ни тома Основных законов, ни закона о престолонаследии. Не подумали посланцы также о том, чтобы захватить с собой юриста. Все указывает на то, с каким «уважением» даже в высших кругах России относились к Закону. Большевики только немного развили это «уважение» – как говорилось в 1-м томе, взяв власть, они одним декретом отменили все законы Российской империи.
Но самую уничтожающую критику монарха за этот его шаг дает Солженицын [50]: «Он даже не вспомнил в эти сутки, что в его империи существуют свои основные законы, которые ВОВСЕ не допускали никакого ОТРЕЧЕНИЯ царствующего Государя (но, по павловскому закону: лишь престолонаследник мог отречься заранее – и то "если засим не предстоят затруднения в наследовании"). И сугубо не мог он отрекаться ещё и за наследника… Николай II не понимал закона, он знал только своё отцовское чувство. Было бы грубо, а заметить можно и так: кто же выше – сын или русская судьба? сын или престол? Для чего держали Распутина: сохранить наследника для престола или сына для мамы? Раздражили всё общество, пренебрегли честью трона – для устойчивости династии? или только по родительским чувствам? Если только берегли сына для родителей, то всей семье надо было уходить на отдых десятью годами раньше. А если – наследника для престола, так вот и достигнута вершина того хранения? И вдруг обратился цесаревич просто в сына?»
Что «надо было уходить десятью годами раньше» – об этом мы говорили неоднократно – уходить или соглашаться на конституционную монархию. Аккурат в 1905 году и надо было делать этот выбор. Но мы видели выше: Солженицын считает, что даже и Манифест 17 октября был чрезмерной уступкой освободительному движению – держать и не пущать надо было!
Но убежденный монархист продолжает изливать на монарха-отступника свое праведное негодование: «Так как Совет депутатов не был готов к революционной атаке, то монархия бы и сохранилась, в пределах конституционной реформы. Но береженьем столь многобережёного сына Николай толкнул монархию упасть. И права не имел он передавать престол Михаилу, не удостоверясь в его согласии. А выше государственных законов: он тем более не имел права на отречение в час великой национальной опасности. А ещё выше: он всю жизнь понимал своё царствование как помазанье Божье, так и не сам же мог он сложить его с себя, а только смерть. Именно потому, что волю монарха подданные должны выполнять беспрекословно, – ответственность монарха миллионно увеличена по сравнению со всяким обычным человеком. Ему была вверена эта страна – наследием, традицией и Богом – и уже поэтому он отвечает за происшедшую революцию больше всех.
В эти первомартовские дни его главным порывом было – семья! – жена! сын! Доброму семьянину, пришло ли в голову ему подумать ещё о миллионах людей, тоже семейных, связанных с ним своей присягою, и миллионах, некрикливо утверженных на монархической идее? Он предпочёл – сам устраниться от бремени. Слабый царь, он предал нас. Всех нас – на всё последующее».
Ну, просто золотые слова! И насчет того, что надо было соглашаться на «конституционную реформу», то бишь – конституционную монархию, да лучше пораньше, в 1905 году (но Солженицын-то как раз был против этого). И насчет того, что царь «отвечает за происшедшую революцию больше всех». И, если мы согласились, что от Февраля пошла прямая дорожка к Октябрю, значит Николай больше всех ответствен не только за Февральскую революцию, но и за Октябрьский переворот, и, следовательно, за все последующие несчастья России. Да, собственно, Солженицын так и говорит: «Царь предал всех нас – на всё последующее». Лучше не скажешь!
И отметим: в этом мнении сошлись столь разные люди как глава кадетской партии и один из «героев Февраля» Павел Милюков, и Александр Солженицын, Милюкова, как и вообще либералов, на дух не выносящий, и Семен Резник, острый критик Солженицына. Стоит еще добавить, что как раз у Солженицына меньше, чем у других, оснований негодовать по этому поводу. Если он монархист и, более того, сторонник самодержавной монархии (об этом говорит хотя бы факт осуждения им Николая II за уступку освободительному движению в октябре 1905 года), то должен понимать природу этого способа правления. Нет-нет – и попадается в череде монархов слабый, и нет страховки от того, что это совпадет с самым судьбоносным моментом в истории страны. Демократия тоже не дает страховки от слабого руководителя, но в демократии он, по крайней мере, сменяем.
Поразительно, что при всем, что он сам поведал о российском самодержавии и последнем самодержце, Солженицын сетует на то, что не все было сделано для их спасения. Он считает, что революционные настроения захватили только столицу, что в армии оставалось еще достаточно боеспособных и верных трону частей, и столичный бунт вполне можно было подавить. Но сам в той же работе [51] не раз клянет Земгор (Объединенный союз земств и городов). Например: «Убийство Распутина оказалось не жестом, охраняющим монархию, но первым выстрелом революции, первым реальным шагом революции – наряду с земгоровскими съездами в тех же днях декабря». Но Земгор, вполне очевидно, представлял всю страну.
Что касается возможности использования для подавления революции «верных частей», то вот мнение [32, стр. 179] компетентного современника событий, генерал-квартирмейстера Ставки Александра Лукомского: «Выход, конечно, был. Это немедленный отъезд Государя в район Особой армии, состоявшей из гвардейских частей, и отправка в Петроград и Москву сильных и вполне надежных отрядов. Революционное движение и в этот период потушить было еще возможно. Но какой ценой? Представлялось совершенно неоспоримым, что посылка небольших частей из районов Северного и Западного фронтов никаких результатов не даст. Для того же, чтобы создать вполне достаточные и надежные отряды, требовалось дней 10-12 (пришлось бы некоторые дивизии снимать с фронта). За этот период весь тыл был бы охвачен революцией и, наверное, начались бы беспорядки и в некоторых войсковых частях на фронте. Получалась уверенность, что пришлось бы вести борьбу и на фронте, и с тылом. А это было совершенно невозможно».
Но главное было в том, что спасать самодержца, как признает сам Солженицын, никто, включая командующих фронтами, не рвался: есть такое выразительное русское слово – обрыдл. Если кому-то мало приведенных выше свидетельств на этот счет, то вот строки из адресованного ему письма его близкого родственника великого князя Александра Михайловича (цитирую по [33, стр. 143]: «Как это ни странно, но мы являемся свидетелями того, как само правительство поощряет революцию. Никто другой революции не хочет. Все сознают, что переживаемый момент слишком серьезен для внутренних беспорядков. Мы ведем войну, которую необходимо выиграть во что бы то ни стало. Это сознают все, кроме твоих министров. Их преступные действия, их равнодушие к страданиям народа и их беспрестанная ложь вызовут народное возмущение. Я не знаю, послушаешься ли ты моего совета или же нет, но я хочу, чтобы ты понял, что грядущая русская революция 1917 года явится прямым продуктом усилий твоего правительства. Впервые в современной истории революция будет произведена не снизу, а сверху, не народом против правительства, но правительством против народа».
Великий князь, конечно, преувеличивает, что «никто другой революции не хочет», можно сделать некоторые другие замечания, но суть ситуации схвачена точно. Важно отметить, что письмо это написано за два месяца до отречения Николая, но автор счел необходимым воспроизвести его в своей «Книге воспоминаний», написанной уже в эмиграции. То есть автор не изменил своего мнения и тогда, когда все уже свершилось.
Монархию стоило спасать, но не самодержавную, а преобразованную, конституционную. Но Александру Исаевичу милее самодержавная. Что ж, о вкусах не спорят. Отметим только, что писатель земли русской оказывается, по-видимому, правее одного из Романовых.
Несчастья на отречении Николая не кончились: на следующий день отрекся и Михаил, что означало уже окончательное упразднение монархии. Как это происходило, рассказывает Милюков [33, том 2, стр. 271-272]. Собрались на частной квартире князя Путятина – сам великий князь Михаил, члены Временного комитета и Временного правительства. Накануне Гучков, выступая в железнодорожных мастерских, «объявил рабочим о Михаиле – и едва избежал побоев или убийства». Видимо, в столице преобладающим было настроение – против династии, против монархии в любом виде.
Милюков передает содержание своего выступления: «Я доказывал, что для укрепления нового порядка нужна сильная власть – и что она может быть такой только тогда, когда опирается на символ власти, привычный для масс. Таким символом служит монархия. Одно Временное правительство, без опоры на этот символ, просто не доживет до открытия Учредительного собрания. Оно окажется утлой ладьей, которая потонет в океане народных волнений. Стране грозит при этом потеря всякого сознания государственности и полная анархия». Милюков приводит еще описание его речи Шульгиным: «Это была как бы обструкция… Милюков точно не хотел, не мог, боялся кончить. Этот человек, обычно столько учтивый и выдержанный, никому не давал говорить,, он обрывал возражавших ему, обрывал Родзянку, Керенского, всех… Белый как лунь, лицом сизым от бессонницы, совершенно сиплый от речей в казармах и на митингах, он каркал хрипло… Если это можно назвать речью, эта речь его была потрясающей».
Напомню, это происходило 3 марта, в самом начале событий. Милюков чувствовал, к чему клонится мнение собравшихся, его речь диктовалась отчаянием, ибо он точно предвидел, к чему приведет решение, к которому они склоняются. Он продолжает: «Я был поражен тем, что мои противники, вместо принципиальных соображений, перешли к запугиванию великого князя. Я видел, что Родзянко продолжает праздновать труса. Напуганы были и другие происходящим. Все это было так мелко в связи с важностью момента… Я признавал, что говорившие, может быть, правы. Может быть, участникам и самому великому князю грозит опасность. Но мы ведем большую игру – за всю Россию – и мы должны нести риск, как бы велик он ни был. Только тогда с нас будет снята ответственность, которую мы на себя взяли».
Поддержал его один Гучков, несмотря на его «личный опыт». Горячее всех за республиканскую форму правления ратовал Керенский. Большинство склонилось к его мнению. В соседней комнате приглашенные юристы подготовили акт отречения Михаила, который тот и подписал. Милюков заключает: «Временное правительство вступало в новую фазу русской истории, опираясь формально на свою собственную „полноту власти“». То есть никакой легитимностью оно не обладало.
К сожалению, Милюков не сообщает, как вел себя в описанной ситуации Шульгин. В его биографии [58] сказано: «Шульгин был в числе тех, кто готовил и редактировал Акт отказа Михаила Александровича от престола». Если учесть, что днем раньше он был одним из двух делегатов, принявших незаконное отречение Николая, монархиста Шульгина вполне можно назвать одним из гробовщиков Российской монархии. Потом он будет во всем обвинять евреев…
Но возникает вопрос, насколько в действительности монархия оставалась значащим символом власти для народных масс? Милюков пишет: «Я был под впечатлением вестей из Москвы, сообщенных мне только что приехавшим оттуда полковником Грузиновым: в Москве все спокойно и гарнизон сохраняет дисциплину». А это мнение Солженицына [50]: «К Февралю народ ещё никак не утерял монархических представлений, не был подготовлен к утере царского строя. Немое большинство его – девять десятых даже и не было пронизано либерально-радикальным Полем». Насчет «девяти десятых» он подзагнул, сам признает (там же): «Это уже не была Святая Русь… именно в начале XX века в деревенской России заслышалась небывалая хула в Бога и в Матерь Божью». Если «богоносцы» самого Господа-Бога стали забывать, то пиетета перед помазанником у них тем более поубавилось. И все же Солженицын, в принципе, прав: пусть не для 90%, но для большинства крестьян, да и части городских обывателей, особенно в провинции, монархия оставалась если не «святой», то привычной формой власти.
В своем труде [51], который называется «Размышления над Февральской революцией», Солженицын находит немало гневных слов в адрес «героев Февраля», в том числе и Милюкова, отчасти и справедливых. Но ни слова вы у него не найдете о том, как упорно Милюков стоял на защите монархии, что в том момент означало – защиту России. А заканчивает писатель свой труд такими словами: «Через наших высших представителей мы как нация потерпели духовный крах. У русского духа не хватило стойкости к испытаниям». Тут, пожалуй, спорить не приходится.
А как же с «еврейским духом» в Февральской революции? И духа еврейского в этой революции не было, никак не причастны евреи к ее свершению.
Так по вине последнего русского царя, а также «героев Февраля» была упущена еще одна возможность сохранить Историческую Россию, плавно переведя ее в конституционную монархию, что позволило бы если не избежать, то хотя бы уменьшить несчастья и потери, обрушившиеся вскоре на страну и населяющие ее народы. Евреев там «не стояло».